"Ну, авось пронесло", - подумал Иванов.
Но утром сразу после раздачи сбитня его кликнули в канцелярию роты. Качмарев сидел один, услав куда-то писаря. - Был вчера в трактире у Круглого рынка?..
- Так точно, ваше высокоблагородие.
- Что пил?
- Один чай, калач еще съел.
- А Варламов там был?
- Не могу знать. Я в задней комнате со знакомым гутарил.
- Побожись, что Карпа не видел.
Иванов молчал.
- Ну вот, значит, соврал мне, - сказал капитан. - Думаешь, оно хорошо?.. А теперь послушай-ка. Нонче чуть свет ко мне на квартеру заявился полицейский офицер и сообщает, что вчерась вечером в том трактире мой гренадер, лицом чистый, волосом русый, учинил драку. Сначала двух писарей от городского коменданта, впервой туда зашедших, лбами сталкивал да еще богохульственно приговаривал: "Христос воскрес! Воистину воскрес!" Потом троих тамошних услужающих сильно помял, которые его унимали. А увел его оттуда другой гренадер, который в задней комнате солянкой какого-то ледащего в шинелишке угощал. Я, понятно, сряду вспомнил, что Варламов днем мне навстречу попал, с узелком в баню шедши, отчего не фабреный, и второе - что ты известный трезвенник и живописца Полякова жалеешь...
- Виноват, ваше высокоблагородие, - сознался Иванов.
- Бог простит, - махнул рукой Качмарев. - Я тебя ведь для совета позвал. Истинно не знаю, что с Варламовым делать. Раз из полка мне передали, что куликнуть любит, то я его, дурака, уговорил жалованье сполна, окромя трешки на табак да на баню, в ящик ротный сдавать, чтобы на некое задуманное, которое открыть не захотел, капитал составить. Так все одно начал загуливать, когда в Академию приказали отпущать. Там мастер его полтинами награждал - отсюда и пошло! Упрятал было под арест - так нет, выпустили до сроку. Павлухина, чтоб компании ему не стало, туда заслал тоже не помогло. Положим, полицейского поручика мы с супругой кофеем изрядно употчевали и за перчатку ему синенькую от себя сунул, за каковую побожился, что дело загасит, - мало ли тут рослых солдат? Но насчет Варламова я в полном сумлений. После прошлого мне князем строжайше наказано доносить про Карповы проказы, а он, всеконечно, государю про драку с богохульством тотчас доложит.
И пойдет, садовая башка, в полк штрафованным в сорок два года.
Хоть злость на болвана берет, а все жалко... Ну, а ты что скажешь?
- Вам видней, ваше высокоблагородие, - отозвался Иванов. - Но раз вчерашнее не откроется, то проберите его в последний раз. Только вас и боится. Одним вашим именем оттоль увел.
- А он никому еще про вчерашнее не болтал? Ты-то, я знаю, молчальник, сказал капитан. - Ну ладно, попробую уж точно в самый последний раз. Эх, кабы один Варламов такой в роте был! Пока трезвы - рассудительны и послушны, а выпьют - и все обиды, что за жизнь накоплены, разом в башку брызнут... За ростом, красотой и заслугами гнались, жалованье небывалое назначили, льготы разные, а небось не написали в приказе, чтоб пьяниц не слали. Как можно! У нас ведь народ такой трезвый! А я теперь возись. Молодцов да красавцев много, но и пьяниц полроты... Ну, пошли ко мне дурака. Видно, страхом не проймешь, попробую души достать. Не знаешь, есть ли у него зазноба?
- Не могу знать, ваше высокоблагородие, не было такого слуху.
После обеда, увидев в окно Варламова, курившего в одиночестве трубку, Иванов накинул шинель и вышел на двор.
- Больше не бывать такому, вот те крест! - сказал Карп. - И к тому же вовсе не на что. Раз статуй мой окончили, то наградным от господина Ковшенкова конец... А писарей военных, особливо фофанов сытых, все одно так и подмывает уродовать.
- За что ж ты на них эдак зол?
Варламов, оглядевшись, убедился, что они одни, и сказал:
- За то, что один таков красавчик дочку мою сгубил.
- Дочку? Да разве ты женатый, Карп Васильевич?
- Был до службы. Только женился, а тут мещанское общество по жеребью меня в милицию в 1807 году сдало. Сказывали, только до конца войны, а там - цап! "Зачесть за рекрутов, передать в полки". И попал в наш Измайловский... Тогда и ворочаться не больно хотел, раз узнал, что жена родами померла, а дочку сестра моя, бездетная и достаточная, к себе приняла... В 1815 году выпросился в отпуск, захотел в родном Ярославле сестрино семейство узнать - она замуж вышла и детей двоих родила.
Тут и дочку свою впервой увидел, Федосьей звали. Такое дитё доброе... Все, бывало, за мою руку держится, не отпущает. Я, говорила, за тобой, папонька, всюду ходить буду. И с рукой моей на ночь заснет... - Варламов закусил костяной мундштук трубки и, помолчав, продолжал: - Все твердила: "Возьми с собой, я тебе вместо мамоньки рубахи мыть да щи варить стану..." - Он отвернулся от Иванова, откинул серебряную крышку немецкой трубки, которую берег с заграничного похода, ковырнул в ней шпилькой, что болталась тут же на цепочке, пыхнул несколько раз дымом и спросил: - А куда взять-то? Кабы бабу встретил по сердцу, чтоб ей мачехой доброй стала... А так ведь все девки на час, которым дитё разве можно сдать?.. Ну... Прошлый год осенью дошло от сестры письмо. Сряду, поверишь ли, сердце ёкнуло. Почуял, что горе в нем. Пишет, что Феню мою отдала в учение к золотошвее, а там к ней подделался писарь военный, хозяйкин знакомец, жениться обещал, перстеньки да ленты дарил. А потом и перевели его будто в Петербург... А она, глупая... - Карп вдруг моргнул, кашлянул, сплюнул и растер ногой. - Она-то и утопилась. Может, перед людьми чего скрыть хотела, а может, с обиды одной... Вот я и затосковал. Особливо когда сюда назначили. Тут бы мне дочку в Петербург выписать, на вольной квартире поселить, приданое справить, внучат дождаться, коль ее дитёй, почитай, не знал... Вот, Иваныч, оттого, как увижу писарскую смазливую харю, так и бьет кровь в голову: вот он, погубитель Фени моей. Разыскал бы его, так сестра, видно, того боится и прозванья не пишет...
- А на что же деньги, Карп Васильевич, копишь? - полюбопытствовал Иванов, желая отвлечь Варламова от тяжких мыслей.
- Собираюсь на родину съездить. Пишет сестра - овдовела, а сына ее, что Фенин любимый браток был, будущий год в рекруты может общество сдать. Хочу выкупить, чтобы моей сладкой доли не хлебнул...
Нежданной болью отозвались в сердце Иванова слова о детской ручке в ладони. Будто не то, а похоже чем-то и на его утрату. Откуда пришла боль через столько лет? Почему еще помнит, как доверчиво легли Анютины пальчики в его руку?..
Качмарев не зря ворчал: чем больше привыкали гренадеры к новой достаточной жизни, к легкой службе, к свободному выходу из казармы в будни, тем чаще, без меры приложившись к чарке, различным манером нарушали дисциплину. И всё возрастало число просивших разрешения вступить в законный брак, дававший право убраться с глаз начальства на вольную квартиру.
Иванов оставался вне обоих этих разрядов, не загуливал и не собирался жениться. Но и он этой весной чувствовал горечь оттого, что нет близкого человека, нет угла, а всё казарма да казарма. Пусть просторная, теплая, светлая, но всё на людях, всё начеку перед начальством. И теперь еще чаще, чем в полку, упрекал себя, что пять лет назад даже не спросил самое Анюту про ее согласие. Бывает ведь, что и в таком возрасте замуж выходят. И жива бы осталась, а как бы сейчас-то зажили!..
5
В мае услышали, что государь выслал господина Дова из России. Видно, немало провинностей насчитали за прославленным живописцем, ежели столь круто с ним обошлись. Так и остались в Военной галерее пятьдесят малых рамок затянуты зеленым шелком. Пустовали и все большие, кроме портрета императора Александра, который продолжал скакать - верно говорил Поляков на совсем деревянном, будто с какой карусели снятом коне.
Иногда, дежуря в соседних залах, Иванов видел немчика Голике, чистенько одетого, румяного, несшего в галерею лестницу, чтобы ставить на место малые портреты после "поправки" почерневшей асфальты. Но ему не помогал з, сам справится.
А Полякова не встретил ни разу. Так, верно, испуганный дракой в трактире, и не пришел за одеялом. Должно, перебрался на Васильевский да приналег на учение. Ежели б заболел на Мошковом, то дал бы знать хоть через старушку, у которой снимал угол.