В начале июня сбылись опасения Качмарева. Гренадеры Аржеников и Портнов так загуляли в городе, что явились в роту вместо воскресного вечера днем в понедельник. Оба с лицами в синяках, а Портнов еще с оторванным погоном на сюртуке. В таком-то виде шли по городу! Аржеников едва добрел до кровати, сунулся на нее и захрапел, а Портнов нагрубил дежурному унтеру, а затем и самому капитану. Немедля отправленный на гауптвахту, он был по приказу министра двора предан военному суду. Арженикову же было велено для "острастки прочим" выбрить усы и баки и назначить дневалить без отпусков в город на два месяца. Поставив табурет перед молчаливым строем роты, насупленный барабанщик Акентьев брил Арженикова, а тот ревел в голос, и слезы ползли по голым щекам со следами недавней драки.
Суд приговорил Портнова по стародавнему закону "казнить лишением живота". Но царь помиловал преступника и приказал только выключить из роты "на свое пропитание", то есть без пенсии.
После таких крутых мер гренадеры-гуляки присмирели, а Павлухин, конечно, сложил стихи, которые распевал в роте:
В устрашении всех нас
Дал министр такой приказ:
Чтоб в отставку без прошенья
За начальства поношенье
Выгнать глупого Портнова
Да пред фруктом брить другого,
Чья босая ныне рожа
На гузно на бабье схожа.
Но все проходит. Аржеников, который каждое утро старательно брил подбородок, чтобы скорее показаться хоть малость обросшим, и фабрил седую щетину, упросил Савелия не бубнить поганых виршей. Дошли слухи, что Портнова видели во всех медалях, стоящего за выручкой у купца под Смольным. Не пропал и он, значит. А потом гренадерам оказалось некогда загуливать.
В начале лета 1828 года Россия объявила туркам войну.
Вскоре царица с детьми и двором переселилась в Царское.
Император уехал к армии. За ним ушла гвардия, оставив в столице по батальону каждого полка. Не тронулась на Дунай только тяжелая кавалерийская дивизия - ее коням без крайней нужды не под силу дальние походы. Но эти полки несли караулы в загородных дворцах, а внутренняя охрана Зимнего всецело легла на "золотую роту". Помимо обычного наряда, выставили пять круглосуточных постов, которые всегда несли кирасиры, да еще держали в казарме дежурное отделение на случай тревоги, раз по соседству не стало ушедшего в поход 1-го батальона преображенцев.
Сначала о войне ничего не было слышно, потом наши стали одну за другой брать турецкие крепости. В честь побед в Екатерингофе и на Островах гремела музыка, устраивали большие гулянья с угощением простого народа. Вечерами над Невой рассыпались разноцветными звездами фейерверки. Ими Иванов любовался из окон дворца, если стоял в парадных залах.
А в июле его почти перестали назначать в наряд. Прознав про разборчивый почерк гренадера, Качмарев приказал ежедневно являться в канцелярию для переписки табелей дежурств и караулов, ведомостей на жалованье, расчетов потребного довольствия - всего, что шло по шаблонам. Сам же капитан в это время диктовал писарю Екимову более сложные бумаги, прежде всего - доклады князю Волконскому, переехавшему со двором в Царское. Сменяли друг друга записки о надобности построить гренадерам летние панталоны фламского полотна, о которых зимой забыли, о новых медвежьих шапках - старые разом начали облезать, видно, шиты поставщиком из плохо выделанного меха. Писалось и о постройке новых мундиров с галунами лучшего качества. На спешно сшитых при формировании ранее срока потускнели петлицы, и требовалось при пережоге их уличить поставщика, что нашил дешевый галун с малым процентом серебра, хотя взял за дорогой. Составлялись требования на замену десятка ружей, в которых курки не держали кремней, о прикомандировании к роте фельдшера, чтобы пускать кровь потолстевшим гренадерам, и по множеству иных вопросов. Качмарев диктовал черновики, потом их "выглаживал", и Екимов садился за беловые. А капитан уходил то в сапожную мастерскую гофинтендантской части "проталкивать", как он говорил, заказ на новые сапоги, то в столярную, где готовили мебель для квартир женатых гренадеров, или в дворцовую прачечную за Летним садом, где не чисто выстирали ротное белье. Хлопот ему хватало с утра до вечера.
Выводя табели и списки, Иванов наблюдал непрерывную деятельность своего начальника и про себя негодовал на штабскапитана Лаврентьева. Он квартировал как раз над канцелярией, и слышно было, как между обходами караулов бездельно марширует по своим холостяцким комнатам, а при открытых окнах доходило, как напевает при этом марши.
Однажды Иванов сказал писарю, что удивляется, почему командир не поручит помощнику составление некоторых бумаг - ведь сейчас даже учений строевых не бывает. И услышал в ответ:
- Чудак ты, Александр Иванович. Их благородие читают довольно слободно, без чего уставы как бы вытвердили? А писать да считать не обучены. В ведомости на жалованье только хвосты своего прозвания бойко выводят. Однажды предложил им прописи сделать и за самую малую плату арифметикой заняться.
Так осердились: "Довольно и так учен, чтоб полковника достичь, раз великий князь одобряет". Пускай уж лучше марширует, себе на губах играючи. Иное дело, что по штату в роте еще субалтерн положен, но командиру нужен знающий расчеты довольствия и хорошо грамотный. Вот и разыскивает такого под рукой, чтобы министра просить назначить, пока великий князь по своему вкусу второго Петуха не прислал...
Как-то выйдя из канцелярии, Иванов встретил Василия Голике. Должно быть, из прежней мастерской Дова нес небольшой мольберт - такие треноги для живописной работы гренадер уже не раз видывал в Эрмитаже, где сиживали копировщики картин.
- Дозвольте узнать, где нынче сотоварищ ваш Поляков квартирует? спросил Иванов.
- На Острову, по Второй линии, в доме нумер семь.
- А здоров ли?
- Ничего-с пока. Вчера к нему наведывался. Даже кашлять перестал. Пишет кое-что на продажу и в Академию записан, начала занятий ожидает, обстоятельно ответил Голике.
- А как в том дому его сыскать?
- В глубине двора только одно крыльцо увидите. На второй этаж подниметесь, а там дверь, которая рыжим войлоком обита.
- Ну, спасибо, теперь найду... А вы хоть и немец, но как хорошо по-русски говорите, - похвалил Иванов.
- Помилуйте, я в Петербурге рожден и с детства с русскими объясняюсь, сказал Голике и аккуратно вытер губы чистейшим платком, будто добавил: "Но воспитание у меня немецкое".
В тот же вечер Иванов поднимался по указанной лестнице, неся сверток свежих булок и кулек сахару. Как бы ни жил живописец, авось гостинцем не обидится. Дверь с коричневым войлоком приотворена. Гренадер шагнул в переднюю и кашлянул.
- Кто там? - откликнулся Поляков и распахнул дверь из озаренной солнцем комнаты.
Он был в полушелковом синем халате, подпоясанном шнурком с кистями, шею охватывал воротничок чистой рубахи.
И лицо покруглело, порозовело, оживилось.
- Александр Иванович, батюшка! Входите, сделайте милость! - воскликнул он, отступая в глубь комнаты. - Хозяйка к вечерне пошла, а девочка сейчас самоварчик нам вздует.
Позвольте фуражку... Да зачем же беспокоились? У меня теперь все к чаю завсегда есть, могу гостя дорогого принять. Простите, что не приходил, да надобно много работать, чтоб необходимым завестись. Прошу садиться. Вот какова новая обитель моя.
В небольшой комнате светло и чисто. Диван, крытый черной клеенкой, стол, три стула, кровать за ширмой, обтянутой пестрой набойкой. За двумя окнами - зелень деревьев, крыша какой-то постройки и небо. А между окон мольберт с портретом нонешнего царя в алом мундире. На табуретке рядом ящик с красками и палитра, из которой красивым веером торчат кисти.
Вскоре они сидели за столом, накрытым чистой скатертью, и Поляков с явной гордостью расставлял на ней новенькие чашки с позолотой, плетеную сухарницу с осыпанными корицей крендельками, вазочку с сахаром, чайницу, а сам рассказывал: