— Говорили, что про него. Хотя то переводная пиеса, французская, Андре Буаси, — ответил Жандр и пояснил Иванову: — Похвастаться господин министр любит подвигами, так у одного писателя такой герой сочинен, который говорит:
— Как вы помните! — удивилась Варвара Семеновна.
— Чужими и своими стишками голова смолоду набита, — усмехнулся Жандр, — но полностью, кажись, теперь только «Горе от ума» помню, оттого что все не в бровь, а в глаз. Вот и губернатор тульский хотя помог отменно, но по нонешнему описанию, согласитесь: «хрипун, удавленник, фагот, созвездие маневров и мазурки»… — Он повернулся к унтеру: — Так у Грибоедова один вояка бравый описан…
…А в последнее утро отпуска пошел на Сергиевскую. И здесь пересказал все Павлу Алексеевичу и барыне. Молодые к Новому году отправились в Москву, в особняке было тихо, и его приходу явно обрадовались. Особенно подробно камергер расспрашивал про Красовского и дьякона. Потом рассказал про русскую оперу, которую впервой показали в Большом театре. Так рассказал и сыграл на рояле мотивы задорных польских танцев и торжественного последнего хора, что Иванов почувствовал — думает, как бы Дарье Михайловне музыка понравилась.
Дома в этот день вкусно обедали со всегдашними гостями — Федотом и Феней, подружкой Анны Яковлевны. Потом Тёмкин читал вслух «Капитанскую дочку». Маша, поиграв в своем углу, тихо взобралась к отцу на колени, слушала, тараща глаза, и тут же заснула. А взрослые так и просидели как зачарованные до последнего слова повести. Только в начале чтения в руках у женщин было рукоделие. Но вот иглы остановились, работа легла на колени. Судьба Маши и Гринева стала их судьбой.
— А Пугачев-то! Заячий тулупчик небось не забыл, — сказала всегда молчавшая Феня.
Тут часы на дворце пробили одиннадцать, и, рассуждая о прочитанном, стали снова накрывать на стол для встречи 1837 года.
Чокнулись наливкой и выпили три тоста: за счастье и здоровье присутствующих, за родственников и друзей, которых нет с ними, за сочинителя «Капитанской дочки» — пожелали ему еще писать такое же, что, услышав, никогда не позабудешь.
Первого января на Большом выходе во дворце Иванов видел Пушкина. И верно, от недавних волнений сильно изменился — лицо желтое, глаза сердитые, и даже щека дернулась два раза, пока на него смотрел, так резко, что зубы сверкнули, — чисто конь мундштук грызет, когда шею насильно сгибают.
Видел и флигель-адъютанта Лужина в конногвардейском белом мундире с аксельбантами и вензелями на эполетах. На одну минуту, отделясь от процессии, подошел к унтеру и спросил:
— Пригодились ли письма?
— Покорнейше благодарю. Генерал с генеральшей расспрашивали, как изволите здравствовать.
— А купчую привез?
— Так точно-с.
— Ну, поздравляю!
Через полчаса Иванов вел от Комендантского смену дежурных в парадные залы и снова увидел ротмистра. На этот раз Лужин показывал Военную галерею молодому человеку в иностранном мундире и, когда гренадеры поравнялись с ними, сказал:
— Остановись на минутку, Александр Иванович.
— Смена, стой! — скомандовал унтер. — Что прикажете, господин ротмистр?
— Ты ведь в Париже был в тысяча восемьсот четырнадцатом году? — спросил флигель-адъютант, указав на вторую серебряную медаль на груди Иванова.
— Так точно. Два месяца в казармах Военной школы стояли.
Лужин что-то сказал своему знакомцу по-французски и снова повернулся к четырем сменным гренадерам:
— И вы, вижу, там побывали. В каких полках, почтенные?
— В Преображенском… В Кавалергардском… В Конной гвардии… В Измайловском, ваше высокоблагородие, — закончил Павлухин, стоявший замыкающим.
И снова ротмистр сказал что-то французу, указывая на трех бывших кирасиров, после чего пояснил гренадерам:
— Господин виконт вспомнил, как наша гвардия в Париже гостила, когда он ребенком был… Веди смену дальше, Александр Иванович.
— Шутник барин, — бубнил под нос Павлухин, идя Аванзалом:
Вероятно, Иванов вскоре забыл бы об этой встрече, если бы на другой день Лужин не окликнул его в одном из залов:
— Удивился, верно, когда я про Париж расспрашивал?