В Брно Людмила Константиновна, как и все делегаты, познакомилась с Марией Юнашевой, ответственным секретарем местного комитета Союза чехословацко-советской дружбы. Во время разговора с женщиной она обратила внимание на необычный носовой платок, который бережно вынимала и так же бережно укладывала в сумочку ее собеседница. Необычно темный платок привлек внимание поэтессы. Она взяла его, похвалила искусную вышивку — букетик цветов на темном, не привычном для носового платка фоне. И Мария Юнашева открылась именно ей…
«Большинство родственников Марии Юнашевой, — писала позже в «Литературной газете» Татьяничева, — ее дядя и тетя, ее бабушка, жили в Лидице, чья трагическая история известна всему миру. После того как развеялся пепел сожженного села, оставшиеся в живых были брошены в концлагеря. Бабушка погибла в Освенциме, а тетя Марии, Каролина, оказалась в Равенсбрюке. Там она познакомилась с русской женщиной. Ни имени, ни фамилии ее Мария Юнашева не знает. Тетя Каролина в прошлом году отдала платок Марии и сказала: «Боюсь, скоро умру, а люди, не зная истории платка, могут выбросить его. Храни его как дорогую память, память братства и любви, память о совместно пролитой крови… Ночами украдкой, с риском для жизни русская подруга, раздобыв где-то темный лоскуток и немного цветных ниток, вышила для своей чешской сестры этот платочек»{62}.
Об этом даре поэтессы располагать к себе собеседника с первых же минут знакомства рассказывал мне и поэт Олег Шестинский:
— Мы были как-то с Людмилой Константиновной гостями болгарских писателей. Я до этого неоднократно наезжал в Софию, в Пловдив, на Шипку, много переводил болгарских поэтов, у меня там, как говорится, полно друзей. Она же, если мне не изменяет память, впервые ступила на землю Болгарии. Но, честное слово, у меня было такое ощущение, что все наоборот: она тут уже своя, как дома, а я — впервые.
Приехали мы в Пловдив, зашли в гости к Стефану Загурлиеву, моему старому доброму знакомому, в прошлом полковнику, принимавшему участие в революционных событиях. Очень сдержанный, немногословный человек на моих глазах будто переродился. Он рассказал нам столько о себе, о своих боевых товарищах, о дружбе с русскими людьми, что я только диву давался, как это Людмиле Константиновне удалось его расположить к себе.
Приехали мы на Шипку. Дежурил у мемориала суровый милиционер Ташко Гостев. Этого и вовсе мало кому удавалось разговорить. Людмила Константиновна же сразу нашла к нему ключик. Она шутливо приложила руку к виску, спросила по-генеральски строго, так что не улыбнуться было нельзя:
— Ну! Как блюдется слава русского оружия?
— Пока я на Шипке, — так же, озорно подобравшись, ответил Ташко, — на Шипке все будет спокойно!
И вот они разговаривают, как старые добрые знакомые. Я поражался!
Ей хотелось написать цикл очерков о современной Болгарии, об ее людях. Она даже обещала его «Литературной газете».
Замыслы, замыслы… Они теснились в голове, а сил было так мало. Ручка выпадала из рук.
Н. Д. Смелянский вспоминает:
— Никогда, как в эти дни, Людмила Константиновна не хотела, чтобы стихи до выхода их в книге были непременно опубликованы в периодике. «Как долго тянется время! — говорила она. — Самое ужасное, что они не живут, лежат без проку».
…Первым об ее тяжкой болезни мне сообщил Валентин Сорокин:
— Людмила Константиновна смертельно больна, — сказал он как-то в хмурый осенний вечер. (17 октября 1979-го, — отметил я машинально.) — Чувствую это по ее стихам, по ее горьким глазам.
К этому времени я с год не видел ее. Но, помнится, совсем недавно просил стихи для «Крестьянки» и вскоре получил их с бодрым сопроводительным телефонным звонком, и я усомнился в ощущении товарища.