Уступая дорогу, Турчанинов подался несколько в сторону, ближе к зрителям, придержал лошадь. Телега с остриженной девушкой под надтреснутый звон сковородки проехала мимо него. «Ой, да ро́дный мой батюшка... Ой, да ро́дная матушка... Ой, да что же теперь я буду делать, разнесчастная?..» — пробивалось сквозь горькие, сотрясавшие девичье тело рыданья, и столько было в том тоненьком, подвывающем нараспев голоске безысходного горя, столько отчаянья, что невольно заныло у Ивана Васильевича в груди.
— Что это такое? — спросил он у крестьян.
Ему ответила молодая курносая бабенка, — подперев ладонью щеку, а другой рукой поддерживая локоть, стояла и жалостливо глядела на удаляющуюся телегу.
— Дуняшку господскую страмят, — услышал Турчанинов.
— Как срамят? Какую Дуняшку?
— Барышнину. Барышня ей грамотку дала кому-то передать, а барыня проведала и осерчала.
— Ну, чего раскудахталась? Чего несуразное мелешь? — с неудовольствием сказал чернобородый мужик в новеньких лапотках. — Не слушайте ее, барин, — обратился он к Турчанинову, стаскивая шапку, — открылась загорелая, похожая на ржаную горбушку, лысина. — Ничего она не знает.
— Ан знаю! — вскинулась бойкая бабенка. — Приказали косу ей остричь, по деревне провезти, а потом на скотный двор. У нас барыня завсегда так делает, коли на дворовую какую осерчает.
— И за Микешку-дурачка отдать велела, — добавила стоявшая рядом баба постарше.
Турчанинов отъехал от крестьян. Все стало ясным. Софи, по-видимому, хотела известить его о разыгравшихся у них событиях и передала Дуняше записку, но Перфильева перехватила. Бедная девка сделалась жертвой барского гнева.
Подъезжая к тенистой березовой аллее, которая вела к помещичьему дому, нагнал Турчанинов легкие дрожки, где сидел, умело правя, мужчина приличного вида, одетый по-дорожному. Заметив ехавшего за ним всадника, он придержал резво бегущую гнедую кобылку и обернулся, выжидая, пока тот приблизится.
— Вы к нам? — крикнул женским голосом. Тут только понял Иван Васильевич, почему таким странно знакомым показалось издали обращенное к нему безусое и безбородое ястребиное лицо: то была Наталья Гурьевна, возвращавшаяся с поля, где сама следила за работами, не доверяя столь важного дела приказчику. Высокие, покрытые пылью сапоги, старые штаны Ивана Акинфиевича, нахлобученный дорожный его картуз, из-под которого выбивались запрятанные волосы, делали ее неузнаваемой.
— К вам, Наталья Гурьевна. Доброго здоровья, — ответил Турчанинов, подъезжая вплотную.
— Хорошо, что на дороге повстречались, — холодно сказала Перфильева, не ответив на приветствие, и крепче натянула вожжи. — Я вот что хотела вам сказать, господин Турчанинов: вы уж больше не утруждайте себя посещеньем нашего дома. Так лучше будет.
Хотя, направляясь к Перфильевым, и предполагал Иван Васильевич, что разговор будет не из приятных, все же столь бесцеремонного, прямо в лоб, отказа он никак не предвидел.
— Чем вызвана такая немилость, разрешите узнать? — спросил, стараясь быть спокойным.
— А тем, что моя дочь будет княгиней Кильдей-Девлетовой, — надменно ответила Наталья Гурьевна, смерив его взглядом. — Несмотря на все ваши любовные цидульки... Нехорошо, батюшка мой! Порядочные люди так не поступают!
— Ваши слова о моей порядочности, Наталья Гурьевна, я прощаю вам только потому, что вы женщина, — сказал Турчанинов, сдерживая себя. — С мужчиной я бы говорил иначе. Но сердце у вас не женское. — Он встретил тупо-недоумевающий взгляд, и тут словно бы прорвало его. — Жестокое у вас сердце, Наталья Гурьевна! Как можете вы так издеваться над живым, подобным вам человеком?.. Я видел эту несчастную девушку, которую вы приказали возить по деревне. Стыдно, Наталья Гурьевна! Кто дал вам такое право? Никакие законы, ни божеские, ни человеческие, не позволяют так глумиться над людьми.
— Не ваше дело, сударь! — визгливо крикнула Перфильева, и глаза у нее засверкали. — Дуняшка моя холопка, моя собственность, что хочу, то с ней и делаю... Ишь, нравоучение еще читает! У самого небось крепостные.
— Мои крепостные давно уже свободные люди, — ответил Турчанинов.
— Вольную дали? — с насмешкой спросила Перфильева.
— Да. Моя совесть чиста. У меня нет рабов, которые бы работали на меня, не покладая рук день и ночь. И я не зверь, наслаждающийся муками себе подобных.
— Да вы, батюшка, никак карбонарий! — сказала Перфильева, глядя на Турчанинова с некоторой оторопью. — Нет уж, бог с вами, опасный вы человек!
Покрутив в воздухе сложенными вожжами, хлестнула лошадь, та рванулась, дрожки покатили по дороге.
— Нечего сказать, хорош был бы у моей дочки муженек! — прокричала Наталья Гурьевна, оглянувшись напоследок и крутя вожжами над головой.
Иван Васильевич проводил глазами быстро удалявшиеся дрожки, плюнул — экая скверная баба! — поворотил коня и пустился в обратный путь.
Пока добрался до дому, весь план дальнейших действий уже сложился в мозгу. Первым делом — навсегда расстаться с княжеским домом, как можно скорей. Сейчас надо вновь ехать к Сысою Фомичу, рассказать, почему дуэль не состоится, а заодно попросить лошадей — добраться до ближайшей почтовой станции. Не откажет же старик. К старому князю с такой просьбой Турчанинов ни за что в жизни не обратился бы.
Только под вечер, на закате солнца, воротился он к себе домой от Зотова.
— Воробей, укладывай вещи! — приказал встретившему его солдату.
— А что, вашскобродь, али уезжаем? — встрепенулся денщик.
— Уезжаем.
Воробей вытащил из-под кровати опустошенные, покрывшиеся пыльной матовостью чемоданы и принялся укладываться.
— А пожалуй, правильно, вашскобродь, делаем, — сказал он, сидя на корточках перед раскинутым чемоданом, из которого торчали сложенное бариново белье и пара щегольских сапог. — Правильно, говорю, что уезжаем. Нехороший здесь народ.
— Чем это нехороший? — рассеянно спросил Турчанинов.
— Грубый и дерзкий. Что лакеи, что конюха. Все с фасоном, на драной козе к ним не подъедешь. Мы-де княжеские... Правильно сказано: каков поп, таков и приход... Вот Тимофей Иваныч, молодого князя камердин, тот хороший старичок, тихий, богобоязненный.
— Ты не спрашивал его, как сейчас чувствует себя молодой князь?
— Спрашивал! — ухмыльнулся Воробей. — Аккурат встрел его, как на кухню ходил... Что ему делается!
— Кому что делается?
— Его сиятельству. Князю молодому.
— Как, то есть, что делается?.. Что за вздор несешь? У князя нога сломана, а он зубы скалит.
Воробей прыснул совсем уж непочтительно.
— Да не сломана она у него, вашскобродь.
Турчанинов нахмурился.
— Ты что? Пьян? — спросил строго.
— Никак нет, вашскобродь. А только нога у их сиятельства целехонька. Ну, может, вывихнул малость, а может, и вовсе цела... Мне Тимофей Иваныч по секрету сказывал. «Заперся, говорит, у себя, приказал всем говорить, что сломал ногу, а на самом деле совсем, почитай, и не повредил».
— Постой, постой, — пробормотал Турчанинов в полном недоумении, еще не смея поверить зародившейся вдруг догадке. — А как же, говоришь, за доктором послали?