Одноэтажный, с мезонином, каменный домик Нила Нилыча отделялся от улицы садиком, в котором не успели еще разрастись недавно посаженные кусты сирени и акации. Расплатившись с извозчиком, Иван Васильевич толкнул жалобно заскрипевшую калитку и вошел во двор.
— Углей, углей, угле‑е‑ей! — взывал на улице чумазый угольщик, шагая подле своего воза.
Ему вторил звонкий голос чухонки, зашедшей на соседний двор:
— Рипа, рипа! Вежая рипа!
У крыльца дома Иван Васильевич увидел своего денщика Воробья — рыжего, разбитного, добродушно-плутоватого ярославца. В застиранной ситцевой рубашке, без мундира, сидел Воробей на корточках, к нему спиной, и усердно раздувал снятым с правой ноги сапожищем большой хозяйский самовар. Круглая желтая пятка походила на репу. Сквозь решетку поддувала брызгали искры.
— Опять сапогом? — спросил Турчанинов.
Воробей оглянулся, едва не плюхнувшись на седалище, вскочил и вытянулся, держа сапог, босой на одну ногу.
— Виноват, вашскобродь. Запамятовал.
— «Запамятовал»... Эх, Воробей, Воробей! — вздохнул Турчанинов. — Другой не так бы с тобой разговаривал. Сколько раз говорить!
— Это верно, вашскобродь, — охотно согласился Воробей, сильно окая. — Вот до вас служил я в денщиках у майора Сыроежкина. Так они чуть что — в зубы. Первое заведенье у них было. «Понял?» — спрашивает. «Так точно, понял». А за что получил — неизвестно. Догадывайся сам... Разрешите проздравить, вашскобродь, с благополучным закончаньем! — гаркнул он внезапно, узрев медальку.
— Спасибо, — сказал Турчанинов. — А самовар для кого ставишь? Лушка, поди, попросила, а?
Лушка была хозяйской девкой. Денщик осклабился:
— Так точно. — Зубы у него спереди чернели щербатинкой. «Наверно, работа майора Сыроежкина», — подумал Иван Васильевич и сказал:
— Ишь, донжуан.
— Гы‑ы, — ответил Воробей, поняв, что барин сказал хоть и непонятное, но для него лестное.
Турчанинов поднялся на крыльцо.
Выждав, когда начальство скроется, Воробей снова надел сапог голенищем на основание самоварной трубы и, действуя точно мехами, с новым усердием принялся раздувать угли. Так-то оно было вернее. А его высокородие все равно драться не станет. Хороший барин, дай ему бог здоровья.
Комната, которую Нил Нилыч отвел постояльцу, никак не могла быть отнесена к числу наилучших в доме. Мрачноватые темно-зеленые обои, местами отставшие от стены; стол, заваленный уже ненужными учебниками; пыльный, продавленный диван, заменявший ночью кровать; потускневшее старое зеркало в резной деревянной раме.
У себя в комнате первым делом Иван Васильевич со вздохом облегчения вылез из тесного парадного мундира. Повесил его на спинку стула с камышовой плетенкой, стащил с шеи намотанный черный форменный галстук, почти со злобой швырнул на стол. Белая полотняная сорочка под мышками промокла. Сапоги пришлось, как обычно, стаскивать при содействии денщика. «Тише, медведь! Ногу выдернешь!» — почти вскрикнул при этом Иван Васильевич.
— Разрешите почистить, вашскобродь? — спросил Воробей, забирая сапоги. Сапоги — бариновы и свои собственные — чистил он с увлеченьем, наводя щетками на кожу зеркальный блеск.
Сунув ноги в домашние туфли, Турчанинов растянулся на диване, под повешенной на стену скрипкой с черным грифом, и закурил папиросу. Итак, академия Генерального штаба окончена, впереди блестящая военная карьера. Перевернута и осталась позади еще одна страница жизни, перед ним открылась новая, девственно чистая и загадочная... Что-то будет на ней написано?..
Мысленно он продолжал начатый на Невском разговор с Григорьевым.
Идеалы! Где они, эти идеалы? Что от них осталось? Пронеслась над старухой Европой великая буря и утихла. Все кончилось. Генерал Кавеньяк залил Париж кровью синеблузников, в Берлине опять на троне король, Виндишгрец разнес пушками восставшую Вену, снова под австрийцем Милан и Венеция.
Прежде всего он, Турчанинов, солдат. Таким его вырастили, таким сделали. В конце концов, честно выполняя воинский долг, служит он не царю, а России. Своему отечеству служит, своему народу...
Он курил папиросу за папиросой, тыча окурки в пустую металлическую коробочку из-под ваксы, стоящую под рукой. Продавленные пружины дивана кряхтели под ним. На дворе заиграла разбитая шарманка. С астматическими перебоями, с неожиданными повизгиваньями, хрипло вымучивала она мелодийку из «Лючии». Наверно, крутил ручку какой-нибудь бродячий итальянец, неведомыми судьбами заброшенный в северную столицу.
СЕМЕНОВСКОЕ ДЕЙСТВО
Глубокой зарубкой легло в памяти Турчанинова то, что довелось увидеть ему три года назад на Семеновском плацу.
...Морозное декабрьское утро. Из-за многоэтажных корпусов казарм вылезает кровяной шар солнца, блестят золотые купола пятиглавого собора. Весь широкий план, где обычно производятся воинские учения, полон народа. Посреди большой черный помост, перед ним врыты три высоких тонких столба, вокруг войска, построенные квадратом. Форма парадная. Резкий ветерок треплет ниспадающие на солдатские каски черные конские хвосты и белые плюмажи на шляпах офицеров. У помоста группа всадников, среди них генерал-губернатор Сумароков. На заснеженном валу — тысячи зевак. Шубы, шинели, тулупы, салопы. Над толпой волнуется клубастый пар дыханья. Стоят стеной, вытягивая шеи, стараются получше разглядеть тех, что на черном эшафоте, — кучку людей, военных и штатских, окруженных жандармами. Осужденные в летних пальто, в шляпах. Мерзнут, наверно, бедняги, на ледяном ветру. Лица отсюда кажутся бледными пятнышками.
Где-то среди обреченно столпившихся на эшафоте людей должен находиться молодой литератор Достоевский. Тот самый, напечатавший недавно роман «Бедные люди».
Несколько черных карет, в которых привезли сюда осужденных, сбилось в сторонке.
Зажатые со всех сторон и так же старающиеся увидеть, что происходит, затерялись в толпе два офицера — секунд-майор Турчанинов и майор Григорьев. Григорьев, бледный, не похожий на себя, ворвался к нему утром, еще затемно, когда Турчанинов только поднялся с постели: «Едем! Скорей!.. Сегодня их казнят... В «Русском инвалиде» публикация...»
С помоста читали приговор — длинно, нудно, непонятно. Слабый, дребезжащий тенорок человека в треуголке, с бумагой в руках терялся среди необъятного простора зимней площади.
— «...генерал-аудиториат по рассмотрению дела...»
— «...все виновны...»
— «... ниспровержение государственного порядка...»
— Сбитень! Горячий сбитень! — закричали позади.
Весь обвешанный своим припасом, подошел к толпе молодой сбитенщик. Укутанный в толстое одеяло, висел у него за плечами на ремнях большой плоский самовар с дымящейся трубой и горячими углями, на шее ожерельем папуаса надета была связка свежих баранок, стеклянно постукивали стаканы на поясе.
— Тиш-ше, чего орешь? — оглянулись на него.
— А чего мне не орать? Наше дело торговое.
— «Торго-овое»! — передразнил его сизый от стужи, давно не бритый подьячий во фризовой шинели. Картуз нахлобучен на уши, под малиновым запьянцовским носом прозрачная капелька. — «Торговое»! Тут злодеев казнят, а он, пустая голова, глотку дерет.
— Каких злодеев? — опешил сбитенщик.
— Таких. Против его величества государя шли... Ну-ка, налей стаканчик.
— С полным нашим удовольствием! — Сбитенщик снял с пояса один из стаканчиков, налил сбитня, отвернув для этого медный кран на длинной, выведенной на грудь трубке. — Баранку прикажете?
— Не надо.
— Пожалуйста! Грейтесь на здоровье... Казнить как будут? Головы рубить?..
— Расстреливать, — сказал подьячий, с наслажденьем, мелкими глотками, прихлебывая горячее дымящееся питье. Держал стакан обеими руками, грея посинелые пальцы.
— А-а... Ну и правильно. Не бунтуй.