— Ать-два, ать-два…
И перед его глазами молоденький офицер продолжал шагать по залитой лунным светом зале легко и бесшумно, словно милое и славное привидение.
— Ать-два, ать-два…
Вдруг прапорщик оборачивается, и опешивший Николай Павлович, незаметно сам для себя проваливающийся в сонное небытие, видит улыбающуюся курносую физиономию своего отца — Павла Первого.
— Ать-два, ать-два! Продолжай, сынок! — гаркает покойный император. — Ать-два…
И вот уже лёгкая фигурка прапорщика отрывается от земли и лихо шагает вверх по лунному лучу, пробившемуся в тёмный угол залы через неплотно задёрнутую гардину бокового окна. Полупрозрачная фигурка офицера всё шагает и шагает…
— Ать-два, ать-два…
Вот уже он под потолком. Бьют часы с амурами. Полночь. Фрейлина заботливо укрывает заснувшего рядышком императора, крестится на лампадку, алеющую под иконой Божьей Матери в уголке спальни, и сама чуть устало откидывается на подушку, тоже проваливаясь в сонную тьму. Ей снится итальянская опера, но на сцене вместо всемирно известного тенора главную партию исполняет красавец Алексей Орлов, фаворит императора, его друг и первый любовник двора Его Величества, в постель к которому мечтала забраться чуть ли не половина дам большого петербургского света. Чем они хуже императрицы Александры Фёдоровны? Ведь, как украдкой поговаривали в столице, царица цепко держала в своих руках этого бравого кавалериста. Алексей Орлов, аппетитно подрагивая ляжками, обтянутыми белыми лосинами, сияя зеркально начищенными ботфортами и музыкально позвякивая шпорами, страстно пел о любви, а фрейлина внимала этим чудным звукам в кресле бенуара. В театре было почти темно. Темно-красный бархат на креслах и портьерах мягко переливался в лучах редких горящих свечей. Фрейлина была одна в огромной зале и совсем голая… Придворным дамам тоже снились мундиры и бравые военные.
А Его Императорское Величество громко сопел рядом со своей разомлевшей в мечтаниях любовницей и изредка повторял во сне:
— Ать-два, ать-два…
За окнами клубился серо-лиловый туман, и по Дворцовой площади шагал то ли часовой, то ли покойный папаша в треуголке и развевающемся на ветру белом шарфе.
— Ать-два, ать-два… — гулко и уныло раздавалось на площади.
Шаги медленно затихали вдали.
— Ать-два, ать-два…
Граф приоткрыл глаза.
«Где это я? А, это опять кубанские степи», — подумал он.
Дорога поднялась на один из холмов и стала спускаться на плоскую, как стол, равнину. Степь здесь была совсем другой. Вокруг всё было затянуто сплошь серебристо-седой пеленой.
— Ого, красотища-то какая! — воскликнул Александр. — Это что же такое, Степан?
— Ковыль, ваше сиятельство, ковыль. Начало лета — самое его время, — улыбался бывший вахмистр, потягивая трубочку и пуская клубы дыма перед собой.
Коляска поплыла по серебристому морю. Пелена из бесчисленных перьев ковылей колыхалась под ветром. Седые волны плескались у колёс и убегали к горизонту. Прапорщик опять в полудрёме опустился в омут воспоминаний: осенняя петербургская ночь окутала его зеленовато-лиловым туманом.
В кордегардии было неуютно. Горели три свечи на заплывшем от воска старом шандале. Его придвинули к себе поближе три кавалергарда. Они дулись в карты. Свет свечей едва освещал их возбуждённые лица. Белые колеты были расстёгнуты на груди. Один из игроков мрачно постукивал изгрызенными ногтями по лакированной, потемневшей от времени столешнице — видимо, крупно проигрывал.
— А чёрт с ним, — выругался он, почёсывая в затылке, поросшем густыми чёрными и толстыми, как щетина у кабана, волосами, — была ни была! Давай ещё.
Взял карту, взглянул на неё и швырнул на груду смятых ассигнаций на столе ещё одну, видно последнюю.
— Ставлю ещё одну сотню. Бог не выдаст — свинья не съест! — И тряхнул круглой головой.
Один из кавалергардов пристально посмотрел на него, сжал в бледную ниточку губы и бросил карты перед собой.
— Я пас! — хрипло проговорил он.
— А я ставлю двести, — спокойно проговорил бледный, но решительный банкомёт.
Черноволосый уставился своими круглыми, налитыми кровью глазами на него.
— Ты меня на арапа не возьмёшь! — вспылил он. — Василия Шлапобергского хрен проведёшь!