Выбрать главу

                Обращаемся к верхнему, чистому этажу русской жизни. В нем-то так ли уж все чисто? И прежде всего, так ли однороден этот слой, который мы окрестили  «вузовским». Ведь из предыдущих схем наших ясно, что он включает не только энтузиастов-юношей, но и преуспевающих карьеристов, суровых господ жизни... следовательно, и палачей? Без палачей не обойтись и в красном, чистом углу России. Вообще, чтобы что-нибудь понять в ней и что-нибудь простить ей, надо раз навсегда отказаться от требований пол ной чистоты. Но с этой оговоркой, не насильственно ли, не произвольно  ли мы объединяем в понятие единого слоя юношу-студента  и маститого героя гражданской войны, переменившего дюжину   специальностей — прошедшего, весьма возможно, и через Чека, чтобы кончить свою жизнь краскомом,  директором завода и даже директором вуза? Нет, не произвольно, ибо он сам, этот юноша, не отгораживается от господ жизни, он живет с ними общей жизнью, вдохновляется примером их подвигов, ставя их себе в образец. Но и как изолировать себя от их общества, когда они повсюду  занимают первые места? Знает ли юноша, сколько крови на руке знатного товарища, которую он пожимает? Знает, конечно, но это его не смущает. Знает ли он о миллионах, томящихся без всякой вины в концлаге-

ТЯЖБА О РОССИИ                                   

==115

рях? Знает, — весьма возможно, не одобряет, но не очень  расстраивается. Вернее, кровь и жестокость окружающей  жизни не мешают ему наслаждаться своей молодостью, сознанием своей силы и радостью «творческого» (он преувеличенно подчеркивает; творческого)      труда. Счастлив он, если ему самому, выросшему не в годы гражданской войны, не довелось проливать кровь. Но если он чуть- чуть постарше и участвовал в строительстве первой пятилетки (1930 год!), то без крови вряд ли обошлось. Эта  кровь его не мучит. Едва ли он вспоминает о ней. Советская литература дает нам множество примеров того, с какою легкостью  переступает современный человек через  кровь. Не будем торопиться причислять его к чекистам. У  него такой честный и открытый вид. Он вовсе не жесток и  полон самых благих намерений: по отношению к родине, к  народу, своему призванию. Не жесток, но, конечно, жёсток —  в России это высшая похвала. Его можно, не обижая его,  назвать толстокожим. У него мозоли не только на руках, но  и на сердце. Да и как иначе он мог бы выжить и уцелеть в  это жестокое время, родиться в котором он считает величайшим счастьем: С точки зрения вечной христианской и  старой русской морали, у него почти нет того, что называется совестью. Вернее, она у него весьма  рудиментарна.  Признаем  это безбоязненно, и пусть это не мешает нам  любоваться его мужеством, его жизнерадостностью, его  жертвенностью.

                Содержание велений совести — или ее требовательность —  так часто менялись во времени. В средневековье — в самые  христианские столетия нашей культуры — жизнь человека  ценилась очень дешево. Отправляясь в дорогу, каждый  брал с собою меч или нож, чтобы обороняться от лихих  людей. За такое, почти невольное, бытовое убийство совесть не упрекала... Не упрекает она и в наше время офицера и солдата, «исполняющих свой долг» на войне. Или,  вернее, редко упрекает. Скажут, одно дело война, другое —  революция. Не будем наивничать. Мы сами живем здесь,  среди изгнанников, в большинстве — участников гражданской войны. Чувствуют ли они угрызения совести за пролитую  русскую кровь? Так вот, юноши в России смотрят точно так же на кровь «белогвардейцев» или «контрреволю-

==116                                                       Г. П. Федотов

ционеров», как здесь смотрят на кровь большевиков. Она не отягощает совести.

                И здесь и там, да и не только у нас, русских, — у всего послевоенного мира совесть не та, что была в блаженные годы начала века. И наших современников — не зрителей, а участников истории — справедливо мерить меркою  не XX, а, скажем, XVII века. Тогда и юный строитель Советской России перестанет нам казаться нравственным чудовищем,  и мы поймем, как он может иметь такие невинные, спокойные  глаза.

                Поймем  и простим — ему, но не строю, который делает бесчеловечие (в России, как и в Германии) законом жизни. Пожалуй,  труднее простить другое: ту неизбежную и по вседневную ложь, которая кажется нам несовместимой с мужеством  и героизмом. Но и здесь, проклиная строй, покоящийся  на основной лжи, постараемся вдуматься в психологию социально-неизбежной лжи.