Выбрать главу

                Почему же теперь для нас, и христиан, революционеров,  измена сталинской России ощущается не только как политическая ошибка, но и как моральный грех? Просто ли это  наша дурная русская привычка морализировать политику  и употреблять слово «подлец» в смысле английского «достопочтенный джентльмен»? Я думаю, что дело сложнее и  что в нас говорит опыт нового чувства России, выношенного в боли и муках последних десятилетий. Это чувство я  определил бы, за отсутствием другого слова, как чувство хрупкости России.

                Когда человек не молод и уже знает, что в мире есть

                                                                          защита россии                                                        

==123

смерть, тогда он относится к любимому существу с бережностью, непонятной для юноши и в которой постоянный  страх борется с нежностью. Все старые счеты, незаконченная распря целой жизни, смолкают пред симптомом рокового недуга. В великую войну мы впервые испугались за  жизнь России. Раньше мы могли, по политической традиции, говорить о слабости России, повторять слова о «колоссе на глиняных ногах», но в глубине души не верили  им. Россия представлялась нам несокрушимо прочной,  гранитной, монументальной, в стиле того памятника, который Паоло Трубецкой создал отходящей в вечность эпохе.  Не только консерваторы, но и революционеры — мы были  загипнотизированы Александром  III. Такую махину —  можно ли сдвинуть? Легкая встряска, удар по шее только  на пользу сонному великану. За Севастополь — освобождение крестьян, за Порт-Артур — конституция. Баланс казался недурен. Мы не хотели видеть, что сонный великан уже  дряхл и что огромная лавина, подточенная подземными  водами, готова рухнуть, похоронив под обломками не только самодержавие, но и Россию.

                Война раскрыла нам глаза. Такой войны еще не было в  истории. Впервые не правительства, не армии, а народы  стояли друг против друга. Война на истощение, в которой  не мужчины даже, а матери решают дело, вскрыла страшную слабость России. За гнилой властью, за бедной техникой мы увидели народ, который отказался защищать роди ну, народ, который сказал себе: «На что мне Россия?  Плевать мне на Россию! У меня один враг — мой буржуй,  а я и под немцами проживу». Была еще одна страна, под данные которой рассуждали приблизительно таким же образом. Это была древняя монархия Габсбургов: она не существует более.

                В то время, когда национальное сознание казалось умершим  в народе русском, все остальные народы рухнувшей Империи  переживали бурный экстаз своего национального рождения. Их пробуждение, даже самое существование многих из них, мы так же прозевали, как выветривание русского патриотизма. Нам и в голову не приходило сопоставлять национальную структуру России с Австро-Венгрией. До того мы смотрели на вещи глазами победоносцевской эпохи. 1917 год поставил нас перед вполне ре-

==124                                                      Г. П. Федотов

 альной возможностью расчленения России. Оно началось,  отторгло от России все западные окраины, но было приостановлено неожиданным  пробуждением русского революционного патриотизма.

                Для  миллионов обращенных  в нигилистическую веру  рабочих и крестьян революция оказалась если не родиной,  то центром кристаллизации нового элементарного чувства  родины. Россия, освобожденная от буржуев, мужицкая Россия была своя. Ее стоило защищать, хотя и очень еще был  слаб инстинкт самозащиты в изъеденном моральной гангреной организме. Новый советский патриотизм есть факт, который бессмысленно отрицать. Это есть единственный шанс  на бытие России. Если он будет бит, если народ откажется защищать Россию Сталина, как он отказался защищать Россию Николая II и Россию демократической республики, то  для этого народа, вероятно, нет возможностей исторического  существования. Придется признать, что Россия исчерпала себя за свой долгий тысячелетний век и, подобно стольким  древним государствам и нациям, ляжет под пар на долгий  отдых или под вспашку чужих национальных культур.

                Еще  очень трудно оценить отсюда силу и живучесть нового русского патриотизма. Он очень крепок у молодой  русской интеллигенции, у новой знати, управляющей Россией. Но так ли силен он в массах рабочих и крестьян, на  спинах которых строится сталинский трон? Это для нас  неясно. Сталин сам, в годы колхозного закрепощения, безумно подорвал крестьянский патриотизм, в котором он  теперь столь нуждается. Но и сейчас, в горячке индустриального строительства, он губит патриотизм рабочих, на  котором создавалась Советская республика. Мы с тревогой  и болью следим отсюда за перебоями русского надорванного сердца. Выдержит ли? Выдержит ли оно новое военное  напряжение, которое, вероятно, будет тяжелее прежнего,  перед лицом опасностей несравненно более грозных?