— Ты что, — услыхал я знакомый басовитый голос, — адрес забыл?
— Я стесняюсь.
— Ну и дурак. Приходи сейчас же. Тут недалеко. Как выйдешь, сразу налево и по Тверской […]
Он встретил меня в маленькой прихожей и вместо приветствия обругал за то, что сразу же не приехал к нему. Но как-то равнодушно обругал, или как мне показалось, рассеянно, словно был чем-то очень озабочен.
— Тут у меня, понимаешь, киношники. Сценарий писать меня обучают. Каждую ночь ездят. Дернула меня нелегкая. Одной водки выжрали бочку. Мне не жалко, да работать не дают. Все учат…
В большой тускло освещенной комнате было мало мебели и оттого она казалась пустой. Одна стена от пола до потолка занята стеллажами из простых, некрашеных досок. Стеллажи туго набиты книгами. Тут же высокая, тоже некрашеная лестница, прислоненная к полкам, как к стене. Чтобы не скользила по паркету, концы лестницы вставлены в детские резиновые галошки. В углу стол под серой скатертью. В другом углу, у окна, большая зеленоватая тахта. На подоконнике телефон.
Дверь в соседнюю комнату не плотно прикрыта. Там яркий свет и громкие, явно нетрезвые голоса.
— Вот они. Меня учат, друг друга учат, — прогудел Артем и спросил: — К ним пойдешь, или спать будешь?
— Я в Москву не спать приехал. […]
Комната, где заседали киношники — длинная и узкая, как коридор, была артемовским кабинетом. У окна большой письменный стол, стопки рукописей, книги с закладками. Слева большой стеллаж, набитый старинными книгами. Но это я разглядел потом, на другое утро, потому что сейчас совсем другое заняло мое внимание. Я был жаден на новые встречи, зрелища, впечатления, но все, что я тут увидел, поразило меня своей новизной и необычностью.
Посреди комнаты на большом потертом ковре стоял детский столик, такие теперь называют журнальными. Столик тесно заставлен стаканами, тарелками, бутылками. Все, что не поместилось на столике, стояло под ним на полу и еще где попало. Посреди столика разместилась большая суповая миска с остатками кислой капусты. Вокруг прямо на ковре сидело несколько человек или совершенно лысых или крайне волосатых. Все без пиджаков, некоторые в пестрых распахнутых жилетках и почему-то у всех засучены рукава, словно тут собрались на пир разбойники, какими их изображают в небогатых театрах. Артем Иванович был трезв.
Заметно было, что все устали от разговоров, от выпивки, отяжелели и хотели спать. На меня они не обратили никакого внимания. Потные лица блестели при свете яркой лампочки без абажура. Табачный дым слоисто ходил над пирующими.
На рассвете все разъехались, я спал на диване в большой комнате. […]
Утром я вошел в кабинет, прибранный, проветренный.
У окна стоял Артем и разглядывал толстую книгу. Именно разглядывал, медленно перевертывая пожелтевшие страницы с крупным старопечатным текстом. Узкие глаза его, прикрытые монгольскими пухлыми веками, светились торжествующе…
— Вот, — сказал он, не отрываясь от книги, — что ни слово, то удар колокола. Слушай.
И он прочел, выговаривая каждую букву: «Доколе нам терпеть, протопоп? — До конца протопопица, до конца».
— И он все вытерпел и не только вытерпел все муки, он еще неистовое геройство совершил — написал об этом! Чем и утвердил себя на веки веков.
Артем положил ладонь на шершавую страницу как бы пожимая могучую руку славного бунтаря Аввакума, на века заклеймившего своих царствующих и холуйствующих врагов.
— Все может погибнуть, но что сработано пером, то останется.
Положив книгу на стол, он подошел к полке.
— Вот это все Ярмак, да Ярмаковы походы, всякие временные приметы, все это надо знать и видеть самому. А главное, без чего никакой правды не расскажешь — говор. Это в нашем деле главное — передать, как люди говорят. У каждого времени свой говор и у каждого селения — свой. Я по тем ярмаковым местам походил и поплавал для того только, чтобы увидеть, как тут шла и как плыла его ватага. А говору того, конечно, не услышишь теперь. Говор вот он, в книгах только и слышен.
Так негромко, басовито и чуть заметно по-волжски окая, говорил Артем, а сам все поглаживал потертые темные корешки старых книг — помощников в нелегкой его работе.
Потом он сказал, что «самое, пожалуй, трудное при этом сочетать современный авторский язык со старым говором, да так, чтобы „между ними драки не было“. Тут нужна во всем самая строгая мера, не всякому доступная. И еще надобен тончайший слух, чтобы все это звонкое, стародавнее не взяло верх. Все в меру — это не многим пишущим исторические романы удалось. У Толстого в „Петре“ это здорово сделано. Так он графского роду. С малых лет — на всех языках. А я — первый грамотный в нашем Кочкуровском роду. Короче говоря, „Гуляй Волга“ еще не сработана. Тесать ее еще надо и строгать. Ну, пошли чай пить…»