Сколько себя помню, я с самых юных лет пытался до всего дойти сам. Началось это с нечленораздельного «Мисям», которое со временем превратилось в «Я сам» по любому поводу, когда я стал более менее понятно изъясняться. Я самостоятельно что–нибудь мастерил, строгал или копал. Отец всегда потворствовал моим начинаниям, давая в мое распоряжение молотки, кусачки, гвозди и т. п. вещи. В четыре года я уже мог сидеть верхом на коне, спокойно и уверенно общался со всеми пограничными овчарками. Моей желанной мечтой было достать висящую на стенке именную наградную саблю отца. Это была трудно выполнимая задача. Во–первых, сабля висела достаточно высоко, а во–вторых, дома постоянно была мама или отцовский ординарец, который иногда присматривал за мной. Однако «счастье» вскоре мне улыбнулось. Застава была поднята по тревоге: «Застава в ружье», мамы почему–то не оказалось на некоторое время в доме. Я соорудил на кровати пирамиду из стула и табуретки и полез за вожделенной добычей. По–хорошему, саблю надо было снять и потом вытаскивать из ножен. Но тогда бы первый вошедший уличил бы меня в нарушении запрета, существовавшего для меня в отношении каких–либо прикосновений к этому опасному оружию. Я стал извлекать саблю из ножен, неустойчивая пирамида зашаталась, и я загремел с саблей на пол. Чудо сберегло меня от острого как бритва длинного клинка сабли. Вошедший отец молча забрал у меня саблю, вернул ее на место и после этого изрек: «В угол, до вечера!». «Угол» был моим наказанием за все мои выходки, тяжесть которых искупалась временем стояния от нескольких минут до часа. К обеду родители отошли и стали звать меня обедать. Я не реагировал на их призывы, они еще два–три раза позвали меня, сказав, что хватит дуться и принялись за обед. Через несколько минут, готовый разрыдаться, я мысленно молил: «Ну, еще разок позовите». Родители не реагировали на мои мысленные посылы, тихо переговаривались и обедали. Мне ничего не оставалось, как в пику родителям, упрямо выстоять в «углу» до вечера. Это упорство срабатывало в большинстве случаев, когда я попадал в «угол» на длительное время. Отчего я не выходил из угла раньше времени? Скорее всего, я понимал, что справедливо наказан, но мне хотелось не только их разрешения на выход из места наказания, но и прощения. Разрешение выхода из «угла» было их безмолвным прощением. Родители не всегда понимали, что маленькому человечку прощение необходимо было услышать, так же как наказание перед этим. А когда объявляли о прощении вслух — значит, понимали суть и не обязательность злостного или иного негативного умысла моих поступков и чистосердечно прощали. Это понимание искренне и радостно воспринималось, облегчало душу ребенка, служило как бы отпущением моих пока еще не тяжких грехов и давало свободу к их дальнейшему совершению.
Жили мы в коммунальных бараках, никаких санитарных условий в них не было, все «удобства» находились на улице или в лучшем случае в одном из концов длинного барака. Мылись в общественных банях раз в неделю, поэтому детей сплошь и рядом мыли дома в цинковых корытах или больших тазиках. Я рос, взрослел, стал стесняться во время моей помывки мамой. Настал момент, когда я наотрез отказался раздеваться, вступил в противоборство с мамой, перевернул таз с водой. Мама, ничего не понимая и никогда не встречавшая ничего подобного, схватила отцовский офицерский ремень. Взметнувшую надо мною кожаную петлю я перехватил мертвой хваткой как лиса куропатку. Отец все понял, тихо и уверенно сказал: «Оставь!» и поманил маму к себе. Я так полагаю, что он догадался о причине моего неожиданного бунта и сообщил ей на ухо о моем «мужском» взрослении. Мама молча стала наводить порядок в комнате. Дома меня больше не мыли.
Росли мы во дворах. Чуть постарше были довоенные дети, особенно девчонки и девушки. Несмотря на длинные летние дни, время пролетало пулей, и его никогда не хватало. Лапта, чижик, штандер, прятки, пристенок или чика и непременная войнушка начинались с утра и заканчивались поздним вечером всегда одним и тем же: из большинства окружающих окон раздавались почти одинаковые с разной степенью угрозы родительские выкрики: «Яшка, Вовка, Светка, Лариска… кому сказано, домой, последний раз говорю!». Днем игру могло остановить только одно событие — гордое появление какого–нибудь отрока с куском хлеба, намазанного сливочным маслом и густо присыпанного сахаром. Его владелец или владелица становились на несколько мгновений почти божеством и непререкаемым авторитетом. Это кулинарное чудо уничтожалось чумазыми ртами в строгой очередности согласно дворовым этикету и субординации. Я не помню ни одного случая не коллективного поедания редкого послевоенного лакомства.