Выбрать главу

А какие только мысли не приходили в голову Мурада-ага! Какие только догадки не строил он! Может, несчастье какое случилось дома? Но тогда Берды знал бы хоть приблизительно. Может, оговорили его перед баем? А что могли сказать, если он двадцать лет безупречно и безропотно служит Сухану Скупому? Его стараниями тучнела и умножалась хозяйская отара, он берёг и выхаживал самых слабых ягнят и никогда не просил лишнего, довольствуясь тем, что давал сам хозяин. Зачем же он так срочно понадобился баю?

«Дай бог, чтобы всё хорошо было», — думает Мурад-ага и подгоняет ишака. Но тот не торопится, равномерно перебирая ногами вязкий песок, и звук его шагов похож на звук, который издаёт тесто, когда его месят женщины. Лишь иногда, выбираясь на твёрдую пролысинку такыра, ишачок трусит быстрее, чётко цокая копытцами по закаменевшему лёссу. Но кончается такыр — снова ночь огромной чёрной пастью глотает звуки, как кобра полевую мышь.

Долог путь, вымощенный тревогой. Мимо высоких барханов, сквозь неприветливые заросли саксаула, мимо зверино затаившихся кустов черкеза и селина, понуро, как пленник, едет Мурад-ага — пленник дум и ожиданья. Вверху бредёт па запад звёздное овечье стадо, бредёт за горизонт, в свой небесный загон. А на востоке возникают всё новые и новые точки, и кажется — нет им числа и предела. Но — это только кажется. Беспредельны лишь человеческие невзгоды. Вот загорелась над горизонтом Зохре, предвестница утра, — и за нею уже нет звёзд; как строгий чабан, она подгоняет отставших, торопит их на покой. Юркой ящерицей зашуршал в кустах свежий предутренний ветерок, небо зарозовело.

Целый день, почти не отдыхая, ехал Мурад-ага. И только к вечеру зачернели на закатном горизонте кибитки аула. Путь подходил к концу, а сумятица в душе Мурада-ага всё усиливалась. Он напрягал слух, но не мог уловить звонкие удары ткацкого гребня Узук — а они слышны издалека. Что же случилось? Почему дочь не работает? Нет, постой, гребень стучит, но стучит редко, вяло, бессильно. Мураду-ага стало совсем не по себе.

Узук первая заметила отца. Она выбежала из своей мазанки ему навстречу, почтительно поздоровалась:

— Благополучно ли доехал, папа?

Мурад-ага бросил на неё пытливый взгляд — ох, красавицей выросла дочка, храни её аллах! — опёрся обеими руками на перекинутую поперёк седла палку и слез с ишака, покачнувшись на онемевших от долгой езды ногах.

— Приехал вот, доченька, слава богу.

Откуда-то из-за кибитки выскочил Дурды.

— Отец приехал!.. Здравствуй, папа!.. — и ткнулся с разбега в грудь отца.

Мурад-ага обнял сына, похлопал его по плечам, погладил по голове. Да, и сын тоже вырос, скоро с отцом в росте сравняется. Ходишь вот по пескам за байскими овцами, а дети растут, не замечаешь, как растут. Идёт время неторопко, а глядь — и ускакала жизнь в степь, словно тушканчик от шакала спряталась…

Предоставленный самому себе ишак пошевелил ушами, воровато повёл умным глазом и направился к заманчиво пахнущим стожкам. Узук попыталась поймать его, но ишак взбрыкнул, задрал хвост и пустился галопом.

— Беги за ним, Дурды! — крикнула девушка, направляясь в свою мазанку. — Беги скорее, ом к хозяйскому сену подбирается, опять ругаться будут.

Дурды бросился ловить хитрого ишака, а Мурад-ага пошёл в кибитку. Поставив палку к стене и сбросив бурку, он сел у оджака. Вошла с водой Оразсолтан-эдже.

— Приехал? — коротко спросила она и принялась выливать воду в тунче.

Зажав в кулаке бородку, Мурад-ага хмуро буркнул:

— Приехал… Как тут, в селе? Все живы-здоровы?

— Слава богу, живы. Что кому поделается?

— Ну, и хорошо… А я что-то устал сегодня. Прилечь, что ли?

— Приляг пока, приляг! — заторопилась Оразсолтан-эдже. Сейчас чаю вскипячу, попьёшь с дороги… Наверно, всю ночь с седла не слезал?

— И ночь, и день, — Мурад-ага заворочался, поправляя под локтем подушку. — Спешил, как на похороны.

— Тьфу… тьфу… тьфу!.. — Оразсолтан-эдже испуганно схватилась за ворот. — Ты чего, старый, беду накликаешь!

— Эх, мать Дурды, беда — не шмель, а слова — не мёд… Зачем бай меня вызвал? Я уже чего только не передумал. У Берды спрашиваю, как, мол, па селе, не случилось ли чего, — говорит, всё благополучно. А спешка — это по какой причине? Чего хозяин хочет?

— Он хозяин, — вздохнула Оразсолтан-эдже, — кто знает, что ему в голову взбредёт. Да ты сам его не знаешь, что ли, пузана вредного? Ему кусок в горло не полезет, если он чего-нибудь не вынюхает или не напакостит кому-нибудь.

— Что верно, то верно, — согласился Мурад-ага, — нехороший человек Сухан Скупой, сердце у него — как солонец бесплодный.

— Ладно ещё, хоть такое есть…

Старики говорили громко, сквозь открытую дверь кибитки до Узук долетали обрывки фраз. В углах мазанки уже расселись ночные тени, и девушка вязала узелки почти на ощупь, часто ошибаясь и перевязывая заново. Вот будет закопчён копёр, украсит он чью-то кибитку. Подойдёт мудрый человек порадоваться на мастерство безвестной ковровщицы, увидит дрожь и прерывистость в чётких линиях узора и скажет: «Волновалась мастерица, смутно было у неё на сердце, боялась она чего-то и ожидала недоброго». Именно так и скажет, потому что для мудрого ковёр — раскрытая книга жизни. Недаром ведь говорит туркменская поговорка: «Расстели свой ковёр — и я прочту твоё сердце».

Узук соскучилась по отцу и с радостью посидела бы с ним рядом, как всегда, когда он ненадолго приходит из песков. Но сегодня что-то мешает ей поступить так, что-то гнетёт её. Зачем он приехал? Чего хочет от него Сухан Скупой? Почему бай и чужой человек, так пристально глядевший в её сторону, долго разговаривали в их кибитке? Невидимый странный паук плёл вокруг девушки свою сеть, и Узук вздрагивала порой, словно в самом деле прикоснулась к липкой тягучей паутине.

— Я знаю, что от тебя нужно Сухану Скупому, — говорила мать. — Он хочет просватать нашу дочь, за одного своего приятеля. Ему твоё согласие требуется. Вот и всё.

Узук уронила гребень, ей показалось, что у неё из под ног уходит земля, и дальнейший разговор она слушала в каком-то оцепенении, как сквозь ватное одеяло.

— Что за приятель такой? спросил Мурад-ага. — Откуда он? Здешний?

— Пока и сама не знаю. Говорят, из большой и богатой семьи. С городом связаны, торгуют хлопком. Это я из их разговора поняла. А потом мне ещё Огульнияз рассказывала. Она видела Огульджерем, жену Оразмухаммеда, — знаешь? — и та всё объяснила. Она родом из того аула, откуда человек приезжал, знает всю их семью. Был здесь старший брат, а жениться хочет другой. Всего их то ли четверо, то ли пятеро. У этого, второго, уже есть жена, по вроде, детей нет. А может и есть дети, кто их знает.

Мурад-ага слушал жену, не перебивая. Налитый чай остыл в пиале, но старик не сделал ни одного глотка. Самые худшие опасения его сбывались.

— Говорят, все братья друг друга стоят, — продолжала Оразсолтан-эдже, — все головорезы. Разве могу я отдать свою дочь в такую семью? Пусть они даже баи. Они — для себя баи, а мне их богатство не надо! Говорят конь найдёт свою коновязь, вода — трещину. Они — баи, пусть ищут невест среди равных себе. А мы, бедняки, и дочь свою отдадим за бедняка… Подумать только: старый человек, уже женатый! Нет, это всё равно, что сжечь свою дочь, что ему отдать. Не могу я своё дитя своими же руками в огонь бросить. Пусть выйдет замуж за бедняка, за своего ровесника. Как-нибудь проживут и без богатства, как мы с тобой прожили. А трудно будет — хоть меня попрекать дочка не станет, что я её жизнь загубила. Так и скажи Сухану Скупому!

— Тише жена, тише, не кричи! В стене есть мыши, а у мышей — уши.

— Пусть — уши! Пускай все слышат! Что мне бояться? Так ему и скажи: слишком молода наша дочь, чтобы мы сватов принимали. Говорят, что сам Сухан Скупой привёл этого человека к нам, чтоб ему лопнуть. Нет у меня дочери на выданье! Слышишь, — нет! У него самого дочка в девках засиделась — пусть и просватает своему другу — так ему и скажи.

Ошеломлённый известием и бурным натиском жены, Мурад-ага пробормотал:

— Ладно… Я пойду. И скажу, как ты велишь.