Выбрать главу

Хромая изо всех сил, Энекути заковыляла к столу.

— Садитесь, — Клычли указал на стул.

Энекути затрясла сальными прядями:

— Ой и не проси, ой и не проси, баяр-начальник! Не могу я на этом сидеть! Я лучше вот здесь сяду, на пол, чтобы поясница моя бедная выпрямилась, можно?

— Садитесь как вам удобнее, — разрешил Клычли. — Вы что, болеете?

Энекути уселась на грязный, исхоженный многими ногами пол, расправила платье.

— Болею, ох, болею, баяр-начальник!.. Слава аллаху, и на государственной службе есть наши туркмены. Не сглазить бы, не сглазить бы… тьфу, тьфу, тьфу! — Она трижды ритуально поплевала в сторону Клычли. — Пусть дурной глаз не коснётся нашего большевика, пусть ему в каждом деле ангел помогает! Ох-ов, горести наши!..

— Если болеете, к врачу надо идти, а не ко мне, — сказал Клычли. — К табибу, — пояснил он, полагая, что Энекути не поймёт слово «врач».

— Вах, я сама табиб, баяр-начальник! Откуда я знаю, какой табиб у тебя? Может, он мужчина! По мне, лучше окаменеть, сидя на месте, чем показать себя мужчине! Вах, вах, как можно таксе советовать бедной женщине!

— Успокойтесь, никто не посягает на вашу стыдливость и целомудрие, — Клычли подал ей стакан воды. — Выпейте воды и объясните, с какой просьбой вы пришли.

— Да будут все наши просьбы услышаны такими отзывчивыми начальниками, как ты, мой инер! Сирота я несчастная, без крыши над головой осталась, без родных и покровителей! А для бедняка и собака враг и вошь враг… — Она заплакала, громко шмыгая носом.

— Никто вас не обидит, — сказал Клычли. — Советская власть велит ко всем относиться справедливо, особенно… к сиротам.

— Вах, я и прежде слышала, что Советская власть— настоящий покровитель бедняков! Теперь собственными глазами это вижу! Скажи своей власти, мой инер, что если хочет она поспеть к сироте на помощь, пусть ко мне спешит. Произвол надо мной устроили — из дому за руку вытащили, под открытое небо выгнали, как захудалую собаку! Вай, горе мне!

Она снова заплакала. Вызвать у себя обильные слёзы ей составляло не больше труда, чем верблюду отрыгнуть жвачку. Это было профессиональное искусство, благодаря которому Энекути, несмотря на все свои недостатки, пользовалась благорасположением многих аульных женщин, кому она приходила сочувствовать в горе и беде. Но Клычли был не женщина, а спектакль начал ему надоедать. Наладить бы в три шеи отсюда эту чёртову притворщицу, с вожделением думал он, понимая, что никогда не сделает этого, потому что не его крестках зловредная баба, дай ей только повод.

— Ты, инер мой, можешь подумать, с чего бы это мотаться женщине по государственным учреждениям, с чего бы ей людей занятых от дела отрывать, — продолжала тем временем жаловаться Энекути. — Я тебе отвечу, мой ягнёнок: мне полных сорок лет, и ни разу не мешала я начальникам своими просьбами. Это не я пришла, это беда моя пришла. Ты уж прости, что время твоё дорогое государственное отнимаю.

— Ничего, ничего, — сказал Клычли, — мы сами приглашаем женщин приходить к нам со своими заботами. У кого есть просьбы и жалобы, пусть приходят, не стесняются.

— У меня, верблюжонок мой, у меня есть просьба и жалоба! Окажи сироте своё покровительство — прикажи вернуть меня в прежний дом и сделай так, чтобы враги мои на глаза мне не показывались!

— Сделаю всё, что в моих силах, если вы толком расскажете мне о своей беде. Кто вас выгнал из дому и за что?

— Кто выгнал? Ай, целая свора таких, чьи бороды побелели на солнце! Аксакалы называются! Какие они аксакалы! Смутьяны они самые настоящие! Им надо, чтобы женщина перед ними травой стелилась, чтобы она перед каждым, — прости, сынок, за стыдливое слово, — чтобы перед каждым в штанах подол свой задирала. Вот им что надо! А я не из таких! Я хоть и подневольная женщина, а честь свою соблюдаю.

Знаем, какая ты «честная», подумал Клычли, наслышаны предостаточно о твоих похождениях. Черкез-ишан такое рассказывал, что хоть на месте падай, хоть отплёвываться беги: и как ты к пиру своему молодух заманивала, а сама в замочную скважину подглядывала, и как сама приезжих богомольцев завлекала. Может, и не всё это правда, да только где не горит, там и дым не идёт. И вряд ли ты изменилась за эти годы — чёрный войлок от стирки не побелеет. Свои грехи на других пытаешься свалить? Видать, крепко досадила ты людям, если они тебя так турнули, что ты и в ревком дорогу нашла. Это подумать только — все аксакалы миром поднялись против одной вздорной бабы! Впрочем, это хорошо, что именно не власть, а сами аксакалы принялись наводить порядок в своём доме. Это очень хорошо! И если ты увиливаешь от прямого ответа, значит, ты виновата, а не они, не те, кто тебя выгнал. Но как же мне всё-таки выставить тебя отсюда?

— Ладно, — сказал Клычли, поднимаясь со стула, — я вызову председателя вашего аулсовета, и мы выясним…

Энекути не дала ему договорить. Путаясь в платье, наступая на концы шали, она тоже вскочила на ноги.

— Какой такой аулсовет! Наш аулсовет — Аллак непутёвый! По целым дням мечется, стараясь у каждой собаки по клочку шерсти с хвоста сорвать! Не признаю такого аулсовета! Я к тебе пришла, ты ревком, ты сам помогай! Я этого Аллака на порог к себе не пускала — дочку босяк голоштанный увёл, калыма не заплатил — а ты хочешь, чтобы он мои дела решал? Не надо мне такого решения! Он, если хочешь знать, заодно со смутьянами, своим кулачищем в поясницу меня толкал, из дому выгоняя!

Ну, это ты, милая, опять врёшь, не способен на такое наш мягкотелый Аллак, мысленно улыбнулся Клычли. Ему неожиданно стало весело: вспомнилось, как они с Дурды приподнимали терим кибитки Энекути, чтобы Аллак мог пролезть тайком к своей жене. Как её? Джерен, кажется, зовут. Вспомнилось, как прибежали молоду-хи выручать Аллака, когда его колотила разъярённая Энекути. Им с Дурды тоже от неё досталось тогда — как бешеная кошка визжала. Она и сейчас того и гляди завизжит.

Клычли взглянул на покрасневшее лицо Энекути, на её широко раскрытые в гневе глаза и невольно подумал: а ведь действительно красивые глаза у чертовки, девушкой была — не один парень, вероятно, счастье своё в них видел.

— Где ваш дом? — спросил он.

— На кладбище мой дом!

Клычли вздрогнул: рехнулась она, что ли?

— В мазаре я там жила… в мазаре Хатам-шиха, — пояснила Энекути. — Сколько лет жила, горя не знала. Аксакалы пришли: уходи, говорят, куда хочешь. Никуда я не хочу! Я их не трогала, и они ко мне пусть не лезут! Тоже мне нашлись хранители благочестия — осквернила я им, видите ли, священное место, что беднягу бездомного пустила туда жить!

Клычли облегчённо перевёл дыхание — всё решилось само собой и как нельзя лучше.

— Очень сожалею, — сказал он с таким наслаждением, что сам удивился, — очень сожалею, что ничем не могу вам помочь!

— Как не можешь?! — взвилась Энекути. — Сам обещал, а теперь не можешь? Ты — власть, в твоих руках сила!

— Мазар, кладбище — это дело религии, дело совести верующих. Власти в такие дела не вмешиваются.

— Понасажали вас, толстошеих, на нашу голову! — закричала Энекути, обманувшаяся в своих ожиданиях. — Надеялась, что к своему человеку иду, а попала к верблюжьему подсоску! Думаешь, забыла, как ты в дырявых штанах на плотину Эгригузер чёрное масло возил, нефту эту? Вот там твоё место, а не здесь Советскую власть представлять! Расселся, как бай: «Власть не может… Власть не вмешивается»! Не ты один власть, найдётся и на тебя управа, ревком мокрогубый!

Она разъярённо трахнула дверью.

Клычли упал грудью на стол, дав волю смеху.

Не успел он отсмеяться и вытереть глаза, как дверь приоткрылась и в неё бочком протиснулся рослый плечистый мужчина с пегой бородой. Войдя, он не сразу отпустил ручку двери, а придержал её, прислушиваясь, словно кто-то мог войти вслед за ним. Клычли встречал этого человека на подворье ишана Сеидахмеда и поэтому сокрушённо вздохнул: прямо напасть — одни дармоеды с жалобами идут, ни одного порядочного человека.

— Присаживайтесь, — сказал он грустно, — слушаю вас, говорите. Вы… от ишана Сеидахмеда?

— Ходжам наше звание, — с достоинством ответил пегобородый и неуверенно сел на краешек стула, держась больше на полусогнутых ногах. — Жили мы в келье ишана-ага. Потом вот на кладбище, в мазаре пристанище нашли. Теперь нигде не живём. А если говорить, то пришли мы к вам, не выдержав произвола.