Они пошутили ещё, поговорили о том о сём. У Черкез-ишана испортилось настроение и не было охоты трепать языком, заведующий спешил по своим делам. Поэтому они постояли недолго и разошлись. Собственно, ушёл заведующий. Черкез-ишан ещё порядочное время топтался возле бассейна, курил, стряхивал в воду пепел и наблюдал, как рыбы поспешно бросаются к нему, а потом равнодушно уплывают. Узук тоже уплыла, проскользнула меж пальцев, как рыба, и, по всему видать, не собиралась возвращаться.
Черкез-ишан не обольщал себя сомнениями насчёт причины её ухода, очень похожего на бегство. Благодарность и любовь слишком уж разные чувства, чтобы можно было спутать их. И всё же очень хотелось ошибиться, оставить надежду, что, может быть, со временем… Случаются вещи и более невероятные, так почему бы и Узук, в конце концов, видя его преданность, его серьёзные и чистосердечные намерения, его страдания и настойчивость, не смягчиться и не полюбить его?
Он побродил по двору, посидел на скамеечке, но Узук больше не появлялась. Если бы он задержался ещё на полчаса, он мог бы стать свидетелем небезынтересной встречи. Но папиросы кончились, и Черкез-ишан, выбросив смятую пачку, ушёл далеко не в радужном настроении. Скрипнув, затворилась за ним зелёная калитка. А через полчаса с тем же звуком открылась, пропустив старуху и парня. Это были Оразсолтан-эдже и Дурды.
Дурды вошёл, а Оразсолтан-эдже только просунула голову, подозрительно высматривая кого-то.
— Не бойся, мама, заходи, — подбадривал её Дурды.
Она не торопилась.
— Ай, сынок, нет ли тут злых собак или птиц.
Под птицами она подразумевала индюков, которые когда-то давно напали на неё и до того напугали, что она на всю жизнь сохранила к ним неприязнь и недоверчивое, опасливое отношение.
— Здесь, мама, не может быть ни собак, ни птиц. — Дурды придержал калитку. — Проходи.
Она сделала шаг, словно переступала какую-то таинственную невидимую черту. Огляделась, в молитвенном жесте коснулась ладонями лица.
— Место, похожее на рай, да будешь ты раскрывшимся счастьем для моего дорогого ребёнка, вынесшего столько мук! Да будешь ты чашей прохладной и сладкой радостью для моей бедной Узук!
А Узук уже вихрем неслась по дорожке, раскрыв объятия.
— Вай, мамочка! Вай, братишка!
Она обнимала мать, и из глаз её градинами катились слёзы, мешаясь со слезами матери. Даже Дурды не выдержал — шмыгнул носом и отвернулся, насупясь.
Потом Узук обнимала и его, приговаривая: «Мой младшенький, мой медовый братишка!.. Не забыл про меня, приехал!..» Дурды чувствовал себя довольно неловко в сестриных объятиях, бурчал: «Ну, ладно, чего там, успокойся, приехал и никуда теперь не уеду, дома жить буду! Перестань хлюпать, всего извозила!» И норовил вывернуться. А мать смотрела на них сияющими глазами.
— Обними, Узук-джан, обними своего братика! И ты, Дурды-джан, обними свою бедную сестричку! Пусть и отец ваш порадуется, глядя на счастье своих детей! Пусть вознесёт хвалу господу! Он не лежит сейчас, отец ваш, он над вами витает, смотрит на вас. Пусть смотрит, пусть радуется!.. Светлая жизнь пришла к его детям, живут они, как в раю господнем! — И не в лад, но от всей души вдруг закричала: — Пусть здравствует Советская власть!
Это было настолько неожиданно, что слёзы на глазах Узук моментально высохли. Она засмеялась, крепко прижала к себе мать и сказала — как из сердца выплеснула:
— Правильно, мамочка! Пусть здравствует, пусть вечно живёт эта самая справедливая на свете власть! Мы о такой даже в сказках волшебных не слыхали. Там к одному, двум, трём счастье приходит, а здесь весь народ, весь мир вздохнул свободно. Пусть она здравствует, власть наша добрая и светлая…
Когда первые восторги встречи улеглись, Узук заметила свою подругу, которая скромно стояла в сторонке, и поманила её:
— Иди сюда!
Девушка подошла, застенчиво улыбаясь. Поздоровалась.
— Посмотри на неё внимательно, Дурды, — обратилась Узук к брату. — Узнаёшь?
Дурды посмотрел на смутившуюся, потупившую глаза девушку. Девушка как девушка, и глаза и рот и всё остальное на месте. Маленькая, правда, но красивая. Кончик косы теребит — смущается, значит, скромная девушка. Нет, пожалуй, не знакомая.
— Лучше гляди, братишка! — смеясь, настаивала Узук. — Вот Мая-джан тебя очень даже хорошо знает.
Мая зарделась. Дурды не хотел обижать такую милую девушку, но и опасался попасть в лукавый девичий розыгрыш.
— Ай, видел где-то, — он неопределённо развёл руками, — совсем хорошо помню, что видел, а вот где видел, не помню.
— Семнадцатый год вспомни.
— Когда это было! Разве всё останется в памяти?
— Плотина Эгригузер — осталась?
— Плотина?
— Ну да! Вспомни зимний вечер, когда вы собирались напасть на порядок Бекмурад-бая, чтобы отбить меня. И ты…
— Вспомнил! — сказал Дурды. — Сестрёнка Меле?
— Она самая.
— Теперь всё вспомнил.
Он не лукавил. Память вдруг заскрежетала, как заржавленный замок, заскрежетала, открылась — и Дурды увидел и то, что Узук знала по рассказам Берды, и то, чего она вообще не могла знать. Он воочию увидел, как в снегу возле плотины копошатся, замерзая, и повизгивают по-щенячьи маленькие детские фигурки, тычутся друг в друга в бессознательном стремлении отыскать хоть чуточку тепла. Увидел скорбный, отрешённый взгляд и восковой прозрачности кожу на лице тринацатилетней старушки, к спине которой привязан тряпочный куль с неё самое размером — младший братишка, привязан, чтобы не потеряли его бессильные руки. Он услышал шутливую реплику Сергея: «Вон ты какая прозрачная — сквозь тебя всё видно» и ответ девочки: «Это потому, что они всё съедают. Мне мало остаётся…
Просят есть. А еды — нет». Так вот: это и есть она самая, спасённая им девочка Маягозель — сестра Меле, дочка старого Худайберды-ага? Совсем непохожа, никогда не признал бы в этой цветущей красавице высохшую от голода бездомную бродяжку-сироту, бредшую невесть куда со своими братишками! Они тоже, наверно, выросли, подумал Дурды, хотел спросить и вовремя прикусил язык: вспомнил, как братишки Маи, забравшись под мост, пугали коней английских солдат и как пристрелил их из пистолета, словно щенят, английский офицер…
Всё это промелькнуло в памяти Дурды, как стремительный взмах клинка, падающего на голову врага. А Оразсолтан-эдже тем временем, внимательно осмотрев девушку, похвалила её:
— Хорошая девушка, ладная, как луна. Да убережёт её аллах от зглаза и языка! — И трижды поплевала за ворот — Тьфу, тьфу, тьфу, тувелеме, чтоб не сглазить…
— Вспомнил, значит? — обратилась Узук к Дурды. — Хорошо, коли так, а то Мая-джан все уши мне прожужжала, тебя расхваливая.
— Как тебе не стыдно, Узукджемал! — рассердилась Мая.
— Не смущайте девушку Маю, — вступилась и Оразсолтан-эдже. — Ай, Мая умная девушка, она не станет сердиться из-за ваших глупых слов, правда, Мая-джан? — И без всякого перехода попросила: — Чайку у вас нет? Всё горло ссохлось.
— Прости, мамочка! — спохватилась Узук.
— Я побегу, чайник поставлю! — опередила её Мая.
— Пойду и я пройдусь немного, — сказал Дурды.
— Не задерживайся, — предупредила его Узук, — у нас чайник на примусе быстро кипит. — Обернувшись к матери, показала глазами на бегущую Маю: — Понравилась невестка?
— Умная девушка, — похвалила ещё раз Оразсолтан-эдже, — с лица чистая, уважительная, проворная. Да уж где нам такую невестку! Наша доля под чёрным камнем лежит.
— Опять ты за своё, мама. То Советы хвалила, теперь снова принижаешь своё достоинство.
— Да я ничего, доченька… Я и аллаха славлю, и Советы благодарю, а только боязно мне что-то.
— Хватит бояться. Кончился наш чёрный камень, песком рассыпался, и ветер разметал его!
— Дай-то бог, доченька, дай-то бог, — Оразсолтан-эдже отёрла глаза кончиком головного платка. — Возвратился наш Дурды-джан. Приезжай и ты в село хочу, пока не закрылись глаза мои, обоих детей своих увидеть в своём доме.
— Приеду, мамочка. Скоро уже в Мары буду. Вместе с Маей приедем. Хочешь?
— Ай, вместе ли приедешь, одна ли, а только приезжай. Зачем женщине учёба? Камень катится — обкатывается, но и маленьким становится. Приезжай, садись в своей кибитке. Так и долю свою найдёшь.