Огульнязик засмеялась. Засмеялся и Черкез-ишан.
— Ты, когда на улицу выходишь, надевай туркменское платье, яшмак, борык, — посоветовал он. — Спокойнее будет.
— Пропади они пропадом эти яшмак и борык, чтобы я думала о них, не только надевала. Да и ни к чему это, — кто в реку залез, тому дождь не страшен.
— Пожалуй, что и так. Может сомневаться и караван-баши, но караван не должен видеть его сомнений. Тем более закон полностью поддерживает свободу женщин.
— Поддерживать-то поддерживает… но, если жизнь не принимает закона, то закон остаётся пустым звуком. Не успеет женщина оглядеться как следует, не успеет два глотка свободы сделать, как уже нет её, бедняжки. Очень это нелегко — женское равноправие утверждать.
— Нелегко и горячий плов есть, а тут дело вовсе новое, — сказал Черкез-ишан, разминая в пальцах папиросу. — Верно, запугивают активисток. Случается, что и убивают. Но и закон беспощаден к убийцам, по всей строгости их карает.
Огульнязик фыркнула:
— Строгости!.. Судили одного недавно. Три года дали и пять лет поражения в правах. А женщину этим не воскресишь. Такой карой только воробьёв пугать, когда они сами уже улететь готовы. Я бы всех негодяев без суда на месте расстреливала!
— Слишком круто гнуть — сломать можно, — Черкез-ишан прикурил, бросил спичку на пол. — Этак ты половину мужчин перестреляешь, тебя сами женщины потом со свету сживут. Перевоспитывать надо, убеждать. Предрассудок не сорняк, чтобы его можно было одним рывком выдернуть, да и не каждый сорняк выдернешь с корнем. Ничего, кончатся со временем и убийства.
Огульнязик подняла с пола обгоревшую спичку, положила её на блюдечко, подвинула блюдце к Черкез-ишану.
— Не обзавелась я ещё пепельницей… А время, что ж… Время, конечно, выход из положения, да не случилось бы, как у той лягушки, которая надеялась, что у неё со временем зубы вырастут, но так и околела, не дождавшись,
— Она просто от голода околела, — улыбнулся Черкез-ишан.
Огульнязик порозовела.
— Ты извини, пожалуйста, что ничем не угощаю… Можно бы сготовить, да скоро на службу идти.
— Не беспокойся, я не голоден… А ты… где ты служишь?
Черкез-ишан отлично знал, где служит Огульнязик, но ему хотелось, чтобы она сама сказала — легче было приступить к тому главному разговору, ради которого он, собственно, и пришёл сюда.
— На женских курсах, — ответила Огульнязик. — Женщин учу.
— Много женщин учится?
— По числу — не очень, а по хлопотам — с избытком.
— Знакомые кто-нибудь есть?
— Знакомые? — Огульнязик, сощурившись, посмотрела на Черкез-ишана. — Я ведь не знаю, кто из них тебе знаком, а кто — нет.
— Говорят, эта девушка, которая жила у отца, а потом сбежала… Она, говорят, тоже учится на курсах?
— А-а-а… — догадалась Огульнязик, — так бы сразу и говорил. Узук, что ли?.. Да, она тоже учится.
— Хорошо учится?
— Очень хорошо.
— На все руки мастерица. Такие ковры ткать умеет, что всем на удивление. И учится, оказывается, хорошо?
Черкез-ишан задал ещё несколько вопросов о работе курсов, но было видно, что это его интересует, как прошлогодний снег. Огульнязик засмеялась и посоветовала:
— Не верти клубок, когда внутри — игла.
— Неужто заметно? — шутливо удивился Черкез-ишан и, получив утвердительный ответ, сокрушённо вздохнул: — Ладно. Кто сел на верблюда, тот за седло не спрячется. Так и я, вероятно. Скажу тебе, Огульнязик, всё как есть, а ты должна будешь мне помочь в одном сложном деле.
— Поглядим сперва, не с рогами ли ваш цыплёнок, а уж потом вертел приготовим.
— Пожалуйста, гляди. Я хочу, чтобы ты пригласила к себе домой Узукджемал, и мы втроём поговорили бы…
— Что?! — неприятно удивлённая Огульнязик даже привстала. — Всё по-старому, значит? Конь по борозде омач тащит, а сам всё взбрыкивает, думает, что жеребёнок ещё? Доходили до меня слухи о твоём беспутстве, да не верилось мне, а теперь вижу, что зря не верила! И как у тебя только язык повернулся сказать такое? Начальником просвещения тебя назначили, а ты поста ринке девушек «просвещаешь»? И думать забудь об этом! В таких делах я тебе не помощница!
Черкез-ишан сделал несколько попыток прервать гневную тираду своей разрумянившейся и удивительно похорошевшей во гневе молоденькой мачехи, но не сумел и от души рассмеялся. Огульнязик сердито уставилась на него.
— Совсем мало смешного! Учти, Черкез, я тебе не позволю бесчинствовать и…
— Да погоди ты, сядь! — сказал Черкез-ишан. — Ну что ты, вблизи не разглядев, уже кричишь, что обезьяна? Ты выслушай сперва, а потом кричи, если повод для крика будет.
— Будет! — упорствовала Огульнязик. — Совсем не о чём тебе разговаривать с Узукджемал! Бедняжка только-только увидела, что у неё над головою небо есть, как ты опять со своими штучками. Нет и нет!
— Ради аллаха, хоть ты и Сулейман, но выслушай и муравья! — взмолился Черкез-ишан. — Я пришёл к умной женщине, к другу пришёл за помощью и советом. А ты — как мулла: уши пальцами заткнула и вопишь свой намаз! Остынь малость, выпей ещё воды. Принести?..
— Не надо, — тихо сказала Огульнязик.
Она подумала, что действительно раскричалась, не узнав сути дела, раскричалась на Черкеза, к которому всегда относилась доброжелательно и сочувственно, не веря, что, при всём своём прошлом беспутстве он способен на подлый, бесчестный поступок. Во всяком случае пять лет назад ему было присуще внутреннее благородство, определённая тактичность, уважение к женщине. Всё это, конечно, весьма относительно, но на фоне других знакомых мужчин он представлял для Огульнязик довольно романтическую фигуру, словно бы овеянную бурной лирикой старинных дестанов. Мог он в сути своей измениться за эти годы? Может быть, да, а скорее всего, что нет. И уж выслушать-то следовало при любых обстоятельствах.
Огульнязик было неловко за свою вспышку. Но она не стала объяснять, что обвиняла-то но существу не Черкез-ишана, а всю мужскую половину рода человеческого. Черкез-ишан виноват только в том, что под руку попался со своей просьбой.
— Говори, я слушаю, — сказала она.
И Черкез-ишан, закурив новую папиросу и положив на сей раз спичку в блюдце, поведал он, как в ночь расстрела мервских большевиков зелёным воинством Ораз-сердара в его, Черкеза, дом сторож-азербайджанец привёл измученную, еле держащуюся на ногах женщину, буквально чудом избежавшую страшной смерти. Это была Узук.
Черкез-ишан был предельно откровенен — он рассказал всё, вплоть до таинственного исчезновения Узук из его дома. Подумал секунду — и признался, что во время прошлого приезда в Ашхабад видел Узук и разговарил с ней. Он только не стал уточнять, о чём именно разговаривал и как закончился разговор. Впрочем, чуточку покривил душой и при объяснении бегства Узук из его дома — сказал, что не знает причины вообще: исчезла — и всё тут.
— Чем же я могу помочь, если ты уже виделся с ней недавно и всё ей высказал? — осведомилась Огульнязик.
Черкез-ишан пояснил, что разговор не закончился, так как помешал заведующий школой, и что вообще о делах такого рода лучше всего говорить в домашней обстановке.
— Я вообще на женщину смотреть не могу, пока не женюсь на ней! — с долей капризною пафоса закончил Черкез-ишан.
Огульнязик грустно улыбнулась и подумала, что настоящее чувство, в какой бы форме оно ни проявилось, пусть даже немножко смешной, всё равно вызывает добрый отклик в человеческом сердце.
— Как же ты собираешься обойти советский закон? — спросила она тоном, каким спросила бы мать ребёнка, видя, что он собирается нашалить.
— Я не собираюсь обходить законы! — возразил Черкез-ишан.
— По-моему, Советская власть двоежёнство не разрешает.
— А ты разве не знаешь, что я овдовел?
— О-о, прости! — сказала Огульнязик. — Ызы яра-сын… да живут благополучно оставшиеся… Не слыхала я об этом. Она ведь совсем молодая была, бедняжка Нурджемал…
— Тиф ни молодых, ни старых не щадит. Жаль, конечно, да жалость не поводырь, чтобы за умерших вести… Я тебя на службу не задерживаю?