Огульнязик взглянула на ходики — маятник деловито цокал, и в такт ему поводила глазами смешная кошачья морда. Молодая женщина невольно улыбнулась.
— Минут через пятнадцать-двадцать пойду, — сказала она.
— Так что же мне, надеяться или нет?
— На что ты хочешь надеяться, о мой неразумный великовозрастный сын?
— На то, что моя добрая и красивая мачеха приведёт сюда после занятий Узукджемал и поможет ей — советом, мне — делом. Вечером я возвращаюсь в Мары, так что разговор будет пристойный и в пристойное время.
Огульнязик задумалась и молчала довольно долго. Черкез-ишан успел выкурить папиросу и прицеливался к следующей — последней в пачке, а Огульнязик всё смотрела прозрачными невидящими глазами мимо него — в окно и дальше, в прошлое. Перед её глазами вставали её собственные ночи — наполненные кошмаром ожидания, колючей дрожью дерзости, беспросветной тиной тоски, мёртвым равнодушием усталости: многое может вместиться в двадцать четыре года человеческой жизни…
— Ты не хочешь ответить на мой вопрос? Или я должен считать молчание отрицательным ответом?
Она чуть повела плечом.
— Право, не знаю, что мне ответить. Узук долгое время прожила в твоём доме. Если бы сердце её отозвалось на твоё чувство, она вряд ли сбежала бы так внезапно и без оглядки. Она свободна в своих чувствах и поступках. Сейчас — тем более. Вот и всё, что я могу ответить.
— Да, свободна, — согласился Черкез-ишан, — и никто её не собирается принуждать. Она не сказала «да», но я не слышал от неё и других слов: «Я тебя пе люблю и замуж за тебя не пойду».
— А ты хотел бы их услышать?
— Я хотел бы услышать слово согласия.
— Одинокие соловьи поют в сердцах очень многих девушек нашей школы. Девушки молоды, свежи и красивы. Каждая из них может сказать слово согласия.
— Не хочу одиноких соловьёв и школьных девушек!
— В таком случае езжай в аул. Уверена, что сваты такого завидного жениха, как ты, нигде пе встретят отказа.
— О мачеха! — Черкез-ишан шутливо воздел руки. — Я сказал, что ты добра и красива! Могу добавить, что ты прекрасна, как Зохре, и мудра, как удод пророка Сулеймана! И ради всех своих удивительных качеств не толкай в пропасть бредущего по горной тропе! Я тянусь к мёду, а ты облепляешь мне пальцы воском… Узук, только она одна нужна мне, понимаешь?..
Да, подумала Огульнязик, какой бы облик ни принимала любовь, но когда это — по-настоящему, она заслуживает, чтобы её уважали. С ней можно соглашаться и можно не соглашаться, ей можно способствовать и можно противодействовать, её проявлению можно радоваться и можно гневаться. Одного нельзя: отказывать ей в уважении. Как живое пляшущее пламя, большая любовь доносит своё дыхание даже до тех, кто стоит поодаль, кто сопричастен к ней случайно и мимоходом, доносит, как зажжённый чабаном костёр, от которого каждый путник берёт немного тепла и не убавляет этим огня. Нет, мы не воруем её, думала Огульнязик, словно оправдываясь в чём-то, что пока ещё не обрело чётких, законченных форм, но давно и настойчиво ворочалось в подсознании. Нет, не воруем, потому что настоящее чувство слишком велико, чтобы поместиться в мышиной норке эгоизма, и слишком добро, чтобы не оделить собой третьего. Вот и сейчас я радуюсь, что Черкез любит Узук, и греюсь в этой любви, и мне кажется…
«Глупая ты и самовлюблённая дура! — оборвала свои размышления Огульнязик. — Тебе кажется… Что тебе кажется? Развела мутную философию и завязла в ней, как мошка в алычовой смолке- За красивыми словами оправдание эгоизму ищешь? Молодец, девушка, ах какой ты молодец, дай я тебя в маковку поцелую!..»
— Ответишь ты мне, наконец, или нет? — настаивал Черкез-ишан.
Сейчас она бы ответила, о да, она бы так ответила!.. Но она помолчала, сосчитала до двадцати, ещё раз мысленно обозвала себя вздорной дурой, которая готова из-за своих переживаний кусать любую протянутую руку.
— Я тебе отвечу, — сказала она, заставляя себя ни на миг не забывать, что кусаться нельзя. — Я отвечу. Но сначала сама хотела бы получить ответ.
— Я рассказал тебе всё, что знал! — искрение воскликнул Черкез-ишан.
— Что хотел! — поправила его Огульнязик.
— Клянусь тебе!
— Козёл тоже клялся, что бороду на подержание у пророка взял! — съязвила Огульнязик и больно ущипнула себя за ногу: ой!.. не кусайся, подлая…
Она уже знала, как поступит, и знала, что решение её не поколебать никакими доводами. Однако сказать об этом следовало по-человечески, не психуя, как та, ставшая притчей во языцех одержимая шлюха Тачсолтан — жена косоглазого Аманмурад-бая.
— Не обижайся на меня, Черкез, — сказала она, — но я действительно сомневаюсь, что ты был искренним до конца. Говорил ты правду, но сказал её не всю. — Она незаметно потёрла ущипленное место.
Черкез-ишан недоуменно развёл руками и начал искать по карманам папиросу, забыв, что уже искурил последнюю.
— Клочок газеты у тебя найдётся?
Она принесла газету и предупредила:
— Только вот отсюда не рви — я статью эту в школе читать буду… своим ученицам.
Черкез-ишан кивнул, отодрал лоскуток бумаги, стал высыпать на него табак из папиросных окурков. Табаку оказалось совсем мало. Огульнязик поколебалась и достала из ящика стола початую пачку белой катта-курганской махорки. Черкез-ишан поблагодарил взглядом. Она строптиво ждала вопроса, не дождалась и сказала сама:
— Заведующий школой заходил. Выставила я его, чтобы не дымил тут. А махорка — вот, осталась,
Черкез-ишан курил, вопросительно глядя, ждал продолжения разговора и, конечно же, не о махорке. Огульнязик понимала это, как понимала и необходимость закончить разговор, хотя говорить совершенно не хотелось и пора было в школу бежать.
— От добра, — сказала она, вздохнув, — добра не ищут. Не знаю, какая тропа привела Узукджемал з твой дом, но, если бы там не кололась подушка, она не ушла бы без слова благодарности и слова разрешения. Скажи, почему она сбежала тайком?
— Не знаю, — сказал Черкез-ишан.
Если подходить с точки зрения формальной, он действительно не знал. Ну, а о том, что он догадывался, нужно ли говорить? Он поколебался и всё же повторил:
— Не знаю. Я её не приглашал в свой дом и даже не провожал из дому. Пришла без спроса и без спроса ушла.
— Что ж, я не судья, не кази, — сказала Огульнязик, — и поэтому не стану доискиваться причин, почему Узукджемал сбежала из твоего дома. Я могла бы услышать твоё правдивое слово, но я не услышала его. Думаю, что виноват ты. Признавать вину свою не хочешь — значит, был несправедлив.
— Послушай, — поморщился Черкез-ишан, — может, мы оставим в покое всю эту глубокую философию — кто виноват и кто несправедлив? Может, об Узукджемал поговорим?
— Весь разговор об Узукджемал, — улыбнулась Огульнязик, — у нас нет другого разговора. Ты на меня не обижайся, Черкез, но ты ходишь за ней, как её тень, даже специально в командировку из Мары приезжаешь. Это хорошо в шестнадцать лет, а в нашем возрасте выглядит несколько наивно и… я бы сказала, несерьёзно.
— Наоборот, это вполне серьёзно, — возразил Черкез-ишан. — Я люблю её, понимаешь? Это не минутное увлечение, не вспышка страсти и не рассудочные соображения. Это любовь. Командировки у меня деловые, а не случись в Асхабаде дел, приехал бы специально к ней. Неужели не понимаешь?
— Понимаю, — негромко сказала Огульнязик, и лёгкое облачко грусти вновь затуманило на минуту её лицо. — Это я хорошо понимаю… Но что могу посоветовать? Мудрый Саади сказал:
Черкез-ишан слушал, опершись лбом на руку, и следил, как в блюдечке дотлевает сизой струйкой дыма махорочный окурок Было ясно, что существенной помощи от Огульнязик не получишь, но он не раскаивался, что затеял с ней этот разговор. Пусть даже всё без толку, а всё же высказался — и на душе вроде бы легче стало. Случалось, понятно, говорить об этом с приятелями, — Черкез-ишан не усматривал в этом ничего порочного, коль намерения его были весьма серьёзны. Но приятель — он человек посторонний, а Огульнязик, хоть и ушла от ишана Сеидахмеда, а всё же своя будто, родня.