Джигит совсем потерял голову от этой улыбки, которая находилась в явном противоречии со словами незнакомки. Желание захлестнуло его мутной горячей волной.
— Что хочешь, говори! — прошептал он, шумно дыша и приближаясь к женщине, — Всё сделаю, что пожелаешь!
Она посмотрела на него, помолчала, словно колебалась,
— Пожалеть тебя, что ли? — голос её дрогнул усмешкой. — Благодари аллаха, несчастный, что на отзывчивую женщину попал. Сердце у меня жалостливое, не могу равнодушной оставаться, когда вижу, как человек мучится.
— Пожалей! — охотно согласился джигит, уже предвкушая жаркие объятия красавицы.
— Вон ту дверь видишь? — женщина указала на один тёмный прямоугольник в сплошном сером ряду мазанок.
— Вижу! — сказал джигит. — Идём?
— Не торопись.
— Зачем же время терять?
— На тебя времени хватит, — пообещала женщина. — Сейчас я пойду проверю, всё ли в порядке дома. Мазанка имеет вторую дверь, с тыльной стороны. Я туда и войду, а ты за этой дверью следи: как только я её открою — не мешкай. Там и постель есть, и всё остальное. До самого утра никто нас там не потревожит. Понял, что я сказала?
— Не обманешь? — с надеждой спросил джигит.
— Не обману! — засмеялась неизвестно чему женщина. — Стоило ли мне приходить сюда, чтобы обманывать тебя. Жди! Но пока дверь не откроется, не подходи к ней, понял?
— Понял, дорогая, всё понял! — закивал джигит. — Ты не очень долго… проверять будешь?
— Быстро вернусь.
Джигит уставился на дверь. У него пересохло в горле, но он ни за какие блага мира не пошёл бы сейчас разыскивать воду — вдруг прозеваешь, когда дверь откроется!
Она открылась медленно и бесшумно, будто петли её заранее были смазаны. Джигиту даже почудилось, что он ощутил, как из мазанки пахнуло сокровенным теплом. Он прислонил винтовку к дувалу и проворно, как от собак, домчался на жадный зов плоти.
Мазанки, в которых ишан Сеидахмед содержал привозимых к нему лечиться сумасшедших, внешне не выделялись среди остальных келий. Разве только дверь у них была поплотнее да маленькое окошко забрано толстой решёткой. Внутри же, посередине мазанки, стоял глубоко вкопанный в землю и укреплённый под потолком толстый столб. К нему цепями приковывали буйных помешанных, чтобы они, избави аллах, не накинулись ненароком на благочестивого ишана Сеидахмеда, когда он приходил их пользовать.
Возле такого столба сидел и Берды. Металлические массивные обручи плотно охватывали его запястья и лодыжки, тяжёлые кованые цепи железными змеями тянулись к ним от столба и, как змеи, язвили измученное тело.
Берды не спал. Это была его последняя ночь и последний рассвет, который он встретит в своей жизни. Часовой, сочувственно помаргивая, уже сообщил ему, что утром на базарной площади состоится казнь. «Отрубят голову?» — спросил Берды как о чём-то постороннем — до сознания не доходило, что речь идёт именно о нём, что это его собираются казнить. Это было противоестественно и дико, и вообще непонятно, как это можно, не двигаться, не дышать, не думать, не чувствовать Как же в таком случае будет существовать мир?
Нет, сказал часовой, голову не отрубят, но поступят так же, как Эзиз-хан поступил прошлое воскресенье с Агой Ханджаевым. Его привязали за ноги к двум лошадям и погнали их в разные стороны. Когда палачи вернулись к тому месту, откуда началась казнь, то за одной из них на верёвке волочилась нога Аги, за другой — одноногое избитое туловище без головы. Голова Аги оторвалась на Ашхабадской улице, возле арыка Бурказ-Яп. А потом всё, что осталось от казнённого, Эзиз-хан велел выкинуть на свалку, на съедение собакам и птицам.
По-разному ожидают смерть люди. Один от ужаса лишается сознания, другой — седеет, третий — в покорном бессилии и слезах считает каждую секунду оставшейся жизни, четвёртый буйствует и творит безумства, пятый — мирится с неизбежным только потому, что оно — неизбежно, просто и мужественно делает свой последний вдох. Предсмертный час — это совершенно особый час, равный всей, прожитой до него жизни. Как свирепый вихрь, сдувающий с места бархан и обнажающий его подножие, указывает: вот тот камешек, тот столбик, за пего зацепились первые песчинки, вокруг которых вырос потом большой холм; так же и ожидание смерти обнажает сокровенную сущность человека, и тот становится не тем, кем он пытался казаться всю жизнь, а каков он есть на самом деле.
Трудно сказать, как ждал часа казни Берды. Поверив, что неизбежное и страшное свершится именно с ним, он сперва испугался. Потом взял себя в руки и стал думать о побеге. Придя к выводу, что сбежать не удастся, пал духом и начал вспоминать давным-давно позабытые молитвы, но тут же обозвал себя ослом, выругался и стал думать о том, какие слова он швырнёт в подлую рожу Бекмурад-бая перед казнью. Это должны быть такие слова, чтобы люди их запомнили и передавали своим детям и внукам, чтобы они на веки вечные прокляли Бекмурад-бая и ему подобных, истребили самую память о них. Ты шакал, скажет ему Берды, ты грязная вонючая гиена, ты ублюдок свиньи с волком, всю жизнь ты прятал клыки под личиной человека и жадно чавкал тех, кто доверялся тебе, принимая тебя за человека. Не кровь, а трупная жижа течёт в твоих жилах, от тебя смердит, как от запаршивевшего, поедаемого червями пса. Повернись к людям — пусть увидят они, что живут рядом с мертвецом, что мертвец терзает и убивает их детей…