Останется внук Довлетмурад. Он ещё очень мал, потом ему расскажут, что мать его была убита, когда ему исполнился год. И он, возможно, не поверит в виновность матери, потому что ни водой не смывается, ни огнём не выжигается, ни ножом не выскабливается особое чувство сына к матери. И если его сердце пе дрогнет при известии о том, как погибла его мать, значит в груди у него не человеческое сердце, а звериное, поросшее лохматой шерстью! Но ещё неизвестно, что впитает в себя при воспитании Довлетмурад.
— Знаете теперь, какие у меня ружья? — хрипло засмеялась Кыныш-бай и закашлялась. — Вам я их не дам. Я сама знаю, кому они предназначены.
— Кому? — спросил Бекмурад-бай, в упор глядя на мать. В его вопросе не было и тени шутки, он звучал как приказание.
— Одну лепёшку мергимуша я подарю тому, кто поднял нож на моего сына. Вторую — тому проходимцу, с которым эта баба бежала в Ахал. Они протянули руки на моё благополучие. Но протягивающий руку сам не знает, в каком огне он сгорит!
— Где ты сумеешь отыскать этих бродяг, чтобы дать им выпить свой мергимуш? — усмехнулся Бекмурад-бай. — У них у каждого по восемь ног и ни одного жилья! Сегодня они в одном коше ночуют, завтра — в другом, послезавтра — вообще неизвестно где.
— Ай, сынок, ты не знаешь своей матери! — уверенно сказала Кыныш-бай. — Твоя мать, сынок, из тех, кто змею острижёт и из блохи жир вытопит! Не стану я их искать, даже из дому не выйду. Сами ко мне придут, сами мергимуш возьмут, сами выпьют. Где выпьют, то место и станет для них вечным пристанищем. Есть у меня помощник для этого дела.
— Может, скажешь нам, кто он такой проворный?
— Не скажу, сынок, не спрашивай об этом! Вот когда услышишь, что оба проклятых с треском лопнули, тогда спроси — тогда отвечу. А раньше — не скажу.
Конца разговора дочка Худайберды-ага не слышала. Она испугалась, что её заметит гелнедже, которая живёт в мазаре Хатам-шиха* Когда та ушла, во дворе осталась желтоволосая женщина, приехавшая из города с Бекмурад-баем. Она ходила возле кибиток и всё время смотрела по сторонам, а чаще всего поглядывала на белую кибитку Кыныш-бай и даже как будто вознамеривалась подойти к ней, но раздумала.
Девочка потихоньку оставила своё убежище и направилась было домой, но, подумав, свернула к кибитке Узук.
— Заходи, Маяджик! — ласково приветствовала её Узук.
Не успев закрыть дверь, дрожа от возбуждения, девочка выпалила:
— Гелнедже Узукджемал, тебя хотят убить вместе с дядей Торлы.
— Кто хочет убить?
Торопясь и глотая слова, Маяджик рассказала всё, что ей удалось подслушать. Она всё время оглядывалась на дверь, словно опасалась, что ворвутся те, чью чёрную тайну она раскрыла, и убьют её вместе с тётушкой Узукджемал.
Узук долго сидела, как закаменевшая. Новость ошеломила её. Сейчас, когда она только внешне заставляла себя выглядеть печальной и подавленной, а внутри уже оттаивала и оживала для счастья, — сейчас это было особенно ужасно.
Маяджик беззвучно заплакала.
— Ты чего? — спросила Узук, утирая ей слёзы подолом старенького платья. — Не бойся, ничего страшного не будет.
Маяджик показала ей гупбу, кончик конуса которой был немного помят:
— Вот… зубами я прикусила, когда слушала… Не заметила сама… Теперь Кыныш-бай не возьмёт её и муки не даст, а мама будет ругаться…
Стряхивая тяжёлую глыбу мыслей, Узук через силу улыбнулась и погладила девочку по голове.
— Из-за такой чепухи плакать не стоит. Если бы слёзы помогали, то потоки моих слёз уже давно потопили бы тех, кто сейчас мне копает могилу! От плача, светик мой, никому ещё пользы не было. Давай сюда твою миску!
Она наполнила миску мукой до краёв.
Маяджик смотрела на неё преданными глазами. Худенькие, острые коленки девочки выглядывали из прорех ветхого платьица. Узук поставила миску на пол, развязала чувал и вытряхнула из него два совсем крепких полушёлковых платья.
— Возьми, Мая! Вы наверно все свои вещи уже на муку променяли? Пусть одно из этих платьев мама носит сама, а второе для тебя перешьёт. Скажешь ей, что я бы сама перешила, но у меня может времени не хватить.