– Ну, мало ли. Может, на твои вопросы ответить. Или на лицо твое посмотреть.
И снова улыбка – воплощение холодного ужаса, мурашки по коже, будто уже окунаешься в ледяные черные воды.
Во времена Титаномахии любимой байкой на Олимпе было – как Паллант ухитрился жениться на Стикс. Вернее, как подземная титанида изловчилась женить на себе несчастного Палланта. Слухи ходили разнообразнейшие: и угрозы предполагали, и о каких-то зельях Гекаты шептались («Опоила и увезла!»), и просто «утащила, связала и заставила силой» слышалось то тут, то там…
И впрямь – загадка.
Я отмахнулся, подхватил вожжи – и четверка длинным прыжком перенесла колесницу через черный поток, на остров. Под колесами мельтешила свинцовая, в черноту отливающая масса, и небо над головой: уже не свод, а именно небо – тоже казалось твердым, темным, родственным подземному миру.
Небо во владениях Стикс вечно сродни ей самой: мрачное, коварное, пронизывает льдом и отдает загадкой.
«Встать на твою сторону», – сказала титанида. Так, будто Титаномахия еще не завершена. Или будто назревает новая.
Грани не было: перед колесницей секунду назад расстилалось настороженное море с замершим в нем тусклым глазом солнца – и в миг солнце приблизилось, разрослось в золотое блюдо, залило жаром лицо, под ногами квадриги вместо морских волн оказалась зелень травы, в лицо бросились не соленые брызги – цветочные ароматы…
Четверка стала, прежде чем я натянул вожжи. От удивления.
Кони, пофыркивая, крутили головами, недоверчиво оглядывая прелестный луг, который откуда ни возьмись, взялся посередь моря: кусок среднего мира, да что там – часть самого прекрасного, что только может быть в среднем мире. Случайно попавшая в мир ужаса и страданий, бьющая ключом жизнь – у самой границы вечной смерти… откуда здесь?!
Я спрыгнул с колесницы и завертел головой в точности как четверка. Жмурился и прикрывался ладонью: опять успел отвыкнуть от дневного света. Недоверчиво вбирал грудью запахи нагретых трав: слаще вина, прекрасней нектара, я и забыл…
Яблони в цвету звенели от птичьего пения. На кустах под ними раскинулись пунцовые розы в кулак величиной. В прозрачном озерке мелькали рыбьи хвосты – драгоценности в хрустальной породе. Виноградная лоза вилась по серебристым стволам ясеней, и с нее свисали спелые гроздья. Какая-то парочка (праведники, что ли? Откуда тут?!) целовалась под розовым кустом, увидели меня – вскочили и склонились с блаженными улыбками.
Откуда-то звучала свирель, ей вторил грудной смех. К озерцу подбежала девушка в белом хитоне с распущенными волосами, принялась брызгать в подоспевших подруг – визг, хохот! Сначала один хитон, потом другой, взмывают в воздух и опускаются на берег.
Квадрига заржала, от озерца заахали: увидели сперва лошадей, потом меня. Не испугались: смутились, полезли в воду прятаться… хотя какое там прятаться, если все на виду.
Сладко стрекотали цикады, и крупные, невиданные цветы благоухали тоже сладко…
Жизнь. Свет. Безмятежное счастье.
Будто дар с царского плеча, из другого мира: что, братец, тебе не повезло со жребием? Пусть у тебя будет хоть это, ладно уж…
Нет, этого не может быть.
Тьма Эреба, и Хаос, и первобоги, этого не может быть.
Это бред, наваждение Лиссы. Я надышался дурманом Стигийских болот. Или Онир – мрачный сынок Гипноса – послал мне ложный сон.
Неужели же здесь можно жить. Неужели же…
А если можно – почему не живут?!
Почему не здесь стоит дворец белокрылого Гипноса, да и сам Гипнос об Элизиуме не упоминал? Почему не наведывается сюда Мнемозина, или Лета, или еще хоть кто-то? Или – наведываются, но я не знаю?
Откуда гримаса на лице у Стикс – будто речь о чудовище, страшнее ее самой?
Оглянулся.
Птицы в пении разлились шире всех рек моего царства. Соревнуются в сладкозвучности.
Трава ложится под ноги шкурой невиданного зверя: бархатистая, зеленая до рези в глазах, вся пятнами цветов проросла.
Искрится брызгами озерцо, откуда косятся полногнудые праведницы…
Должен быть подвох. Должен быть…откуда?
«Опять смотришь глазами, невидимка», – мягко укорила Судьба.
И я взглянул – собой, как в старые времена. Вслушался – собой.
Уже догадываясь, что увижу и услышу.
Смерть.
Наверное, я бы все-таки не удержался бы на ногах: колени в студень превратились. Но стоило подумать, что падать придется на эту – изумрудную, бархатистую… неживую… касаться цветов, на самом деле не пахнущих ничем или пахнущих тленом…
Устоял. Только закрылся руками от солнца, мертво стоящего в небе – не Гелиосовой колесницы, а ее призрака, пойманного в сети времени, навеки остановленного мгновения. Закрылся руками, согнулся, стараясь не хватать ртом воздух, напитанный ложью, призраками жизни, не слышать веселого смеха тех, кто тоже мертв, просто не понимает этого…
Потом, выравнивая дыхание, стоял и безучастно смотрел… слушал.
Мертвые птицы вечно будут звенеть пением. Не умрут. Не совьют гнезд, не выведут птенцов. Перелетят с ветки на ветку. Потом еще с ветки на ветку. И будут выводить рулады.
Трава никогда не пожухнет, а цветы – не увянут. Если их сорвать – они, наверное, тоже не увянут. Наверное, они потом врастут обратно в убитую землю, из которой их извлекли.
И будут отдавать мертвый аромат вечность – потому что вечность здесь длится тот миг, который был остановлен, умерщвлен, в муке растянут и завязан узлом чьей-то безжалостной, бестрепетной руки, посмевшей превратить живое – в вечную смерть, в бездумное отражение самого себя, в совершенное изваяние…
Я знаю, чья эта рука.
– Крон, – сказал я, услышав за спиной шаги Стикс.
– Крон.
– Зачем?
Даже лед ее смеха тонул в звенящем мертвыми песнями воздухе и становился – искусственным.
– А зачем Зевсу было становиться к тиглю и выделывать смертных? Зачем Нюкта рожала чудовищ из себя? Для чего Деметра выращивает новые сорта цветов? Есть страсть, помимо любви, мести и власти. Это страсть творить. Создавать. Ощущать себя родственным первозданному Хаосу, порождающему что-то из ничего!
Не знаю. Не помню. За собой этой страсти не замечал.
– Что он хотел создать… этим?
– Абсолют. Вечно прекрасный мир.
Шелуха. Слова – шелуха. Я знал сам, я видел: мгновение, зажатое в тиски вечности, длящееся бесконечно в своей сладостности. Исковерканное, отсеченное от остального времени, убитое, как всё здесь…
Свирель будет звучать всегда. Умолкнет, потом опять зазвучит. И бабочки не перестанут перелетать с цветка на цветок. Не умрут: и так мертвее некуда.
Яркое подобие колесницы Гелиоса обжигало с небес – безмятежной ухмылкой старой сволочи: «Как тебе, сынок?»
– А эти?
К резвящимся в воде хохотушкам присоединились двое юношей, веселье вскипало в воде пенными волнами, разлеталось солнечными брызгами.
– Эти? Блаженствуют. Это же Острова Блаженства, им положено.
Блаженствуют – среди смерти? Не чувствуя ее? Не различая фальши, не царапаясь о проклятую вечность?! Неужто же смертные так недальновидны…
Да нет, они, может, и дальновидны, – устало шепнуло что-то, но не Ананка, а так… изнутри. Просто они мертвые. Тени людей, которых Крон поселил сюда – то ли для проверки, то ли чтобы не пустовало его царство, которое он пытался воздвигнуть, подражая Эребу. Неудавшаяся пародия: Эреб создал подземный мир – дышащий, жуткий, непонятный, слишком живой, а у Крона хватило сил лишь на уголок фальшивого блаженства – солнечной смерти на задворках Эреба.
Во рту перекатывался клубок болотной тины. Лез в горло, лип к деснам, мешал дышать. Что-то подсказывало: перестань вглядываться. Главное – внешнее: солнце… пение…
– Подземные сюда не заходят.
Стикс смотрела на озеро, на шутливую борьбу блаженствующих мертвецов. А казалось – смотрит на меня. Потом проводила взглядом лимонно-желтую бабочку, а кажется – все с меня глаз не сводит.
– Не заходят. Потому что знают, что скрывается за…