Я вздохнул. Снял шлем. Присел на выветренный, холодный камень, снизу вверх глядя на растрепанного близнеца смерти.
– Рассказывай, что наворотил.
– Да так… по-царски, можно сказать, - ответил Гипнос и вдруг дико хихикнул. Руки у него дрожали. – Интересно, а с Чернокрылом такое пройдет? Или с ним не на Афродиту спорить надо…
– По порядку рассказывай.
– Да рассказывать как-то и нечего. У меня тут, видишь ли, брат лопнул. Вот и думаю, как такое дело аэдам скормить, чтобы еще и мое имя не помянули. То есть, его у нас любили ненамного больше, чем Чернокрыла, только мать меня все-таки прибьет… Главное, и Гермес ведь собирать отказался! А как там Мойры?
Паутина в сером доме заколебалась, затрепетала. Задзынькала прерванная пряжа.
Сандалия у входа безмятежно раскачивалась на ветерке – еще столетие качаться будет, пока вконец не истлеет.
– Что ты сотворил с Момом?
– Да почти и ничего, Владыка! Подвернулся он мне тут не по делу… в подпитии. Я еще обрадовался: думаю, вот, хорошо, с братцем быстрее всех на себя отвлечем. А он подвигами своими стал хвалиться – что опять кому-то нагадил. Потом разошелся, начал в грудь стучать, что он, мол, в ком угодно недостатки выищет. Главное, и к чему сказано было – непонятно!
Ну да, ну да, непонятно. Все-таки Гипнос хоть и брат Аты, а врать не умеет начисто. Глаза честные вылупит… а из глаз – истина: это я братца к такому заявлению и подвел. А потом еще с ним и поспорил.
Сегодня что-то все не в меру азартны.
– Поспорили?
– Ага, поспорили. Там еще Арес был, он свидетельствовал… Сам не знаю, что мне вздумалось Афродиту назвать. Главное – если подумать: не так уж и сложно…
Гермес это после расскажет интереснее. С обилием жестов. Воспоет в веках: и на что спорили, и почему Афродита, и как Мом долго смеялся над выбором брата: «Найти недостатки у Киприды? Да я сейчас… десятка с два!».
– Я вообще-то на Ареса рассчитывал. Ну, понимаешь, если он вдруг услышит, как Мом Афродиту хает – то не выдержит, а потом еще и Гермес привяжется, а потом уже можно хоть пол-Олимпа честно усыплять, чтобы не было мордобоя! Так кто ж знал, что к этому озеру сама Киприда заявится! Со своими нимфами и почти без ничего. А Мом уже рот открыл – называть недостатки. А она: «Ой, мальчики, а о ком это вы тут разговариваете?» И плечиком кокетливо. И волосами…
Гипнос потряс головой и облизнулся. Глаза на секунду подернулись мечтательной дымкой. Вроде бы, даже золотистой, как волосы богини любви.
– В общем, он рот закрыл, стал надуваться… Ну, и… только брызнуло. То есть, брызнуло-то как раз хорошо, и почти все на Киприду, а что не долетело – то на Ареса…
– А ты в это время где был?
– За деревом, – с достоинством отозвался белокрылый. – Я не дурак стоять и смотреть, чего это он надувается. В общем, брызнуло там… Афродита моргает, Арес моргает… отморгался, схватил копье, заорал. Короче, двое сыновей у Нюкты осталось. Убийца и… Братоубийца. И что Насмешнику вздумалось лопнуть как раз в такое время?
– Да. Жаль.
Жаль, что не на моих глазах. Вспомнились рыжие ляжки, елейная усмешечка: «Потому что у Владык друзей не бывает, верно?» – сочные причмокивания. Пузырем был – пузырем в небытие отправился.
– Как?
Гипнос еще от моего «жаль» не отошел. Дико косился в сторону дома Мойр и ласково поглаживал чашу. Будто ее успокаивать надо было.
– Что – «как»?
– Как такое могло произойти? Он твой брат, сын Эреба и Нюкты.
Белокрытый смущенно почесал нос. Потом занялся растрепанными крыльями – непременно же надо уложить, перышко к перышку.
– Ну, мне-то, конечно, может, и брат… но вот чей он там сын – это, конечно… что, Владыка? Думаешь, первобоги в браке вернее верного? Да Эреб же уже во времена нашего рождения половину времени спал. Да если б я тебе рассказал, со сколькими смертными мать…
– Ясно.
Всегда подозревал, кстати, что Гипнос и Танат – от разных отцов. Хотя и близнецы.
Гипнос точно уловил что-то такое: бросил шнырять глазами и засопел обиженно. Скользнул взглядом по шлему, потом на крышу серого дома поглазел.
– А Мойры…?
– Внутри, – ответил я.
Гипнос протянул что-то вроде «а-а…». Прикинул было: сесть рядом или нет? То ли поежился, то ли почесался, я почти не видел, с плотно закрытыми веками вообще трудно видеть то, что близко и ясно…
Зато вот то, что в темноте и отдалении – это пожалуйста.
– Зевс на Олимпе?
– Недавно покинул, – отозвались с готовностью. – Он вообще теперь нечасто бывает. В любовные дела ударился. Геба рассказала, что Волоокая с последнего раза половину посуды во дворце переколотила. Хотя там попробуй еще – переколоти…
Гипнос бормотал дальше: что непонятно, на кого там Громовержец теперь взор обратил, то ли на нимфу, то ли на смертную вообще, а что Посейдон почему-то к Аполлону зачастил, и что эти двое общего нашли – непонятно…
Звуки тонули во мне. В мягкой, липкой тишине серого дома. Терялись среди сплетений невидимых нитей… ближе, ближе… вот она – медная, звонкая, связанная с черной моей…
И нечаянное, секундное касание, ради которого я пришел сегодня сюда. Отдавшееся в памяти – ее стонами на ложе позора, его довольной улыбкой после, моим холодным бешенством бессилия…
– Лети, – сказал я Гипносу.
Когда он затерялся между овцами Нефелы, я поднялся с пористого камня. Отбрасывая лишнее: волосы – с глаз, из памяти – ее пустые глаза, судорожно сжатые пальцы, рождающийся от Зевса ребенок… жгучее будущее.
Оставляя одно – частичку знания, украденного в сером доме, на глазах у прозорливых дочерей Судьбы.
Ананка, передай им, что они забыли кое-что. Они припомнили, что я любимчик, что я – Владыка, что воин, невидимка… даже что я – дурак.
Они только забыли, что я еще – вор.
Я надел шлем. Невидимкой отвернулся от дома с пустыми глазницами. Торопливо зашагал по узкой тропе вниз, в сторону царственности, воплощенной в камне, – дворца Громовержца, в котором нет Громовержца.
Унося на пальцах след касания чужой нити, коварно похищенное у мудрых мойр знание: где и когда.
Сегодня. В зеленых холмах Аркадии.
[1] Дамат – вельможа, советник басилевса.
[2] Толос – гробница
Сказание 14. О силе слабости и слабости силы
Онемела Персефона от обрушившихся бедствий,
Духом страсти похотливой подземельный мир овит…
Гиви Чрелашвили
Пещера в Аркадии. Берег Коцита. Загрей. Мелиноя.
Имена и названия ложатся зарубками поперек линии памяти. Торжествующим отзвуком аэдов: «Было!» Отчаянным воплем крови и сердца: «Не было!!»
Мнемозина стыдливо прикрывает заалевшие щеки дощечками с воском, стараясь не рассматривать, что там, на дощечках…
Я знаю, что у тебя там, богиня памяти.
Я видел это однажды.
Я слышал ее задыхающийся шепот: «Папа… зачем ты… не надо!», видел разметавшиеся волосы, закушенные губы, пытающиеся изобразить счастливую улыбку: высшее наслаждение – делить ложе с царем царей… Я помню, как она, шатаясь, шла к ручью, чтобы смыть с ног семя Эгидодержца, и след поцелуя клеймом горел на плече. Невидимкой я стоял, глядя на то, как ее слезы мешаются с родниковой водой – никчемный Владыка, сберегший мир и отдавший жену.
Забери ты эту память, Мнемозина. Очень прошу тебя – забери и спрячь.
Это хорошая память: с красочными подробностями, которые так приятно обсасывать у костра, с правильным исходом, и лица в ней знакомы.
А другой кусок, полурасплывчатый и серый, можешь оставить мне – пусть себе плавает в крови. То ли случайный сон, то ли греза, то ли видение, мелькнувшее на треть мига перед глазами, когда коснулся своей нити в доме Мойр.