– А Геры нету, – хихикнул Гермес, объявляясь за правым плечом. – Отец как раз к очередной любовнице подался, так она следит, наверное. Гестия в делах, как всегда, Дионис пьет… хотя при чем тут этот, он же пока не в Дюжине.
Дальновидное «пока» махнуло из его речи скользким хвостом, но я не обратил внимания. Делал вид, что оглаживаю и успокаиваю лошадей, прятал глаза, кожей чувствуя заинтересованные взгляды детей Латоны, брезгливый – Афродиты, сочувствующий – Гефеста…
– Ты их притащил?
– Точно. Подумал – так эффектнее. Что? Нет разве?!
– И Посейдону разболтал, что эти будут?
И спрашивать не надо. Вон, мнимый Гиппофой расточает улыбки в толпу. Похохатывает, подмигивает и кивает на невзрачного противника – мол, не знает, с кем связался, а? Мол, я сего сейчас, а?!
– Что? Не так что-то сделал?
Думал бы ты меньше, племянник – вот что. Если Посейдон, проигравший в состязании смертному – дик и непредсказуем, то можешь представить себе Посейдона, который проиграет смертному на глазах у полудюжины олимпийцев?!
– Спасибо.
Гермес-Миртил, который как раз с деловым видом сунулся проверить ось, гулко стукнулся о днище колесницы.
– За… за что?!
– Что Зевса сюда не позвал.
Еще эффектнее было бы.
– Так я звал, он не пошел, у него ж любовница, – нашелся с ответом племянник и отошел от колесницы подальше.
Солдаты, неизменно пахнущие навозом, как все в Писе, потеснили толпу: «Время уже… сторонись! Копытом возжелал, свиное рыло?!» Народ раздался в стороны привычно, освобождая выезд для колесниц. Обсуждали лошадей – все, даже женщины, как знатоки. Неудивительно – когда в тихом городе Писа чуть ли не из каждого двора – ржание, а уж лепешек по улицам…!
– У жениха бабки покрепче будут… Глянь, глянь – гарцует!
– Пыли даст по дороге – куда там!
– Да у нашего круп-то какой посмотри!
– У жены своей на круп посмотри! Главное – ноги!
– Шея!
– Хвост!!
– Да ты жениховские ноги-то видала, дура?!
Ни дать ни взять – кентавра судят. Видно, самодур-басилевс тут уже давно идет как единое целое с лошадьми.
Посейдон топтался возле своей колесницы, не вставая на нее – ждал, что противник подойдет, посмотрит в глаза – и можно будет припугнуть напоследок. В другой раз перевидимся, брат, мне нельзя себя выдавать, а потому невзрачный басилеишко не оборачивается и сипло бросает через узкое плечико:
– Время славословий истекло, богоравный герой. Нынче время скачек.
– Скачек – так скачек, – кивает герой. Богоравный (вот равный – так равный). И шагает на стонущую под его весом колесницу, напоследок еще мигнув скромному Пелопсу. Пелопс, слегка окосевший, пока глазел на прекрасную Гипподамию, понимающе строит глазки своему покровителю.
Ветер бросает в лицо соль далекого моря. Щелкает хлыстом – дразнится. Треплет в небе растрепанные гривы облаков.
Шепот народа стихает, перекрытый хриплым рыканьем рога: «Вперед!» – а потом сразу яростным ржанием, когда по гнедым, пенным спинам лошадей безжалостно ударяет кнут.
– Пшли! – копыта высекают искры из мощенной камнями дороги, волнами перекатываются мускулы под лоснящимися шкурами, мелькают позолоченные спицы солнечными лучами… блик! и кудрявые ветры рвут каменный мех города, раздирают с храпом, торопятся разлететься по миру!
Морской шторм во плоти дернул с места, прогрохотал по дороге, мощеной специально для колесниц. Только и оставил позади – что шепот да горожан, окосевших не хуже Пелопса: «Видел, как…?!» – «Да не могут же смертные… так-то!» – «Ну, наконец-то дожили. Быть Гипподамии замужем!»
Томный светловолосый лучник нашептывает сестрице: «Ну что?! Готовься брак благословлять!» – та беззлобно огрызается: «А ты готов воспевать такое?». Зря спрашивает, у Сребролукого всегда с собой кифара и желание воспеть все, что ни попадется, в особенности себя самого. Афродита снисходительно поглядывает на влюбленного Пелопса, только изредка одергивает чистосердечную радость мужа: «Ты видала?! Как он дал! Вот что значит – с нашими тягаться!»
Только воин-громила ухмыляется за своими шрамами и отмахивается от пристающего к нему Гефеста: «Что?! Вы еще моего сынка в деле не видели. Такого-то точно – не видели…»
И застыла, глядя на оставшуюся перед дворцом колесницу, сероглазая воительница в скромном пеплосе. «Посмотрим…» - так и пляшет на лице воительницы. Хотя на что, казалось бы, смотреть?!
Посейдон, за миг до того, как сорвался с места, был похож на совершенное изваяние. Какой-нибудь скульптор мог бы трепетно высекать его из мрамора несколько лет, а потом назвать: «Колесничий» – и спокойно сойти в мое царство, ибо никогда бы не повторил шедевра.
Я похож на Мома-насмешника – если бы ему вздумалось изобразить эту статую. Ноги – колесом, нос боком загребает воздух, лобик низкий, хитон болтается вокруг костей – скульптор бы бегом побежал в мое царство, если бы ему приказали ваять с такой натуры.
Лошади и те раскусили обман хозяина: поиграем, да?! – и прикинулись дохлыми клячами, даже гордые шеи согнули. Ты с лысиной, и мы не хуже. Можем еще языки высунуть и хвостами помахать вяло.
Морская соль скрипит на зубах, а колесница Гелиоса в небесах начинает бежать веселее – богу солнца приходится придерживать бег коней, которые рвутся за упряжкой Посейдона.
Пожалуй, хватит. Черногривый из города выехал, вон, слышны приветственные крики от стены. Нужно трогаться, а то выйдет недостоверно.
Гермесу кивнуть. Глаза прикрыть – незачем себя выдавать…
И ласково огладить вожжами две аспидные спины.
Скрип колес. Мерные удары: восемь копыт бьются о камень восемью сердцами.
Два блестящих тела – черная бронза? лоснящаяся тьма? горящее масло, которого так много в недрах земли? – с шага уходят в рысь, не торопясь в галоп, потому что слышат меня, знают, что нам еще рано…
Все восхитительно предсказуемо: тряская дорога, по которой колеса скользят, будто пентеконтера[6] по волнам в штиль; запах сена и навоза – запах города – и чинары, хлопающие тряпочками листьев; меканье коз, которых хозяйки успевают выхватывать из-под копыт: «Куда, дурная?!» Грохот и звон разбитой посуды: кто-то спешит посмотреть на проезжающего басилевса; перед колесницей, смешно переваливаясь, прокатывается кувшин, пузатый, целый, но весь в трещинах… Дома и дворы сливаются с лицами: чумазый подмастерье кузнеца – и подкопченная кузница; сырая, колбасная ряха в оспинах – дом, со двора которого несется блеяние, а над порогом висит череп овцы…
Хлопают на ветру хитоны – сушатся. На городском рынке – свежий сыр: торговец дерет глотку так, будто решил заглушить вопль Пана, который закончил Титаномахию. «Мё-о-о-о-о-д!!!» – верещит какая-то соперница торговца, потом неловкий шлепок чего-то мягкого, глухой глиняный звук и истошные причитания, и нотки меда вплетаются в косицу из соли и навоза, на губах остается терпкая сладость, будто от вина…
Начиная хмелеть, я едва удерживаюсь – чтобы не отпустить вожжи, не позволить четверке – нет, двойке – сорваться в полную силу, так, чтобы искры разбавили весельем этот серый, пропахший лошадями город, чтобы – куда там Посейдону! – Гелиосу не угнаться…
Собака вывернулась из двора, учуяла азарт колесничего – рванула за колесами, истошно лая. Молодая, глупая, белолобая, но с быстрыми лапами и звонким голосом: «Кус-ну! Кусну! Следом! Вскочу!»
Юность, не надо. Не шли гонцов и уж тем более не являйся сама, я простился с тобой на руинах старого мира. Я не ждал тебя здесь. Владыкам нельзя быть молодыми, – Ананка не говорила мне этого, я понял сам, наш удел – зрелость… мудрость…
Город закончился резко, только мелькнула стена с любопытными солдатами. Собака гавкнула в последний раз позади. Юность отставать не желала: крылом, порывом ветра в лицо: какая тебе мудрость?! Здесь?! Слушай, как пахнут травы! Как течет кровь земли под копытами лошадей! Смотри, как мелькают деревья и дикие цветы – разве во всем этом не больше мудрости?!