Выбрать главу

Оленич вновь почувствовал, что в слово «пешеход» капитан вложил какой-то особый смысл — грустный, с затаенной болью. Странно! На Истомина это не похоже.

— Еремеев! — позвал он связного. И когда вошел ефрейтор, проговорил усталым голосом: — Одеваться…

Надел гимнастерку, показалось прохладно, даже озноб почувствовал, попросил подать шинель. В комнату быстро вошла Соколова и торжественно-шутливо провозгласила:

— Карета князя Андрея Болконского подана! — Потом уже поспокойнее объяснила: — Алимхан выпросил у балкарцев арбу, в нее впряжены два вола с такими огромными рогами, как у буйволов. И хозяин-погоныч экзотичный — папаха да бешмет.

— Женя, — вдруг спросил Оленич, — ты что-нибудь знаешь об Истомине? Что он за человек?

Соколова испуганно глянула на Оленича:

— А почему ты спрашиваешь об этом меня?

— Ну, я подумал, что ты с ним дольше служишь, лучше знаешь… Не могу понять его — то он прямее штыка, то загадочней египетского сфинкса.

— Ничего не знаю, — резко ответила Соколова и вышла из комнаты.

Обида Жени озадачила его, он с тревогой подумал, не кончится ли их дружба? У него не было к ней такого щемящего чувства, как к Марии, но с Женей ему легко общаться, легко шутить, приятно подтрунивать над нею. И вообще с ней просто, светло, ее внимание наполняло душу нежностью и гордостью.

Уже не один раз ему казалось, что Соколова влюблена в него. Значит, она так же, как он о Марии, мечтает о нем и живет надеждой? И у нее может быть светлое чувство любви, значит, нужно относиться к нему осторожно, с уважением, ведь это же человеческое счастье! А в условиях фронтовой жизни это тем более драгоценно и неприкасаемо — оно может длиться лишь миг: тяжелые окопные условия, непрерывная угроза смерти, когда все силы — физические и душевные — отдаются борьбе с врагом. Но покуда борешься — живешь, а если живешь, то и думаешь о живом: о радостях, о любви, о счастье близких тебе людей. Женя верит в торжество своей любви, и ей от этого хорошо.

Еремеев начал собирать и складывать вещи. Копался долго, у Оленича уже не хватало терпения: хотел подняться и выйти из комнаты, как появился старшина Костров.

— Товарищ командир, я помогу вам выйти, — сказал он.

Но Оленич отстранил его:

— Лучше скажи, какие вести поступили с фронта?

Костров замялся:

— С Кавказского фронта? Или — вообще?

«Значит, не очень утешительные вести, — подумал Оленич, глядя на смущенное лицо старшины. — Если бы было что-то приятное, уже не один бы прибежал ко мне».

— Сталинград стоит?

— Сталинград, товарищ лейтенант, как гранит: фашисты зубы об него ломают, аж искры сыплются.

— Да, там мы должны пропороть ему брюхо! Чтоб, воя и извиваясь, уползал с нашей земли.

Еремеев и Костров взяли Оленича под руки и повели во двор, усадили в двухколесную арбу. Хакупов о чем-то горячо спорил с худощавым, костистым горцем, у которого из-под лохматой папахи виднелась седая борода да крючковатый нос. Хозяин воза внимательно слушал, но не отходил от быков. Алимхан объяснил Соколовой, которая нетерпеливо понукала скорее сдвинуться с места, чтобы не отстать от колонны:

— Хозяин сам поведет быков. Он боится, что быков мы съедим на ближайшем привале.

— Ладно, пусть ведет, я поговорю с капитаном.

Утренняя прохлада взбодрила Оленича. Удобно усевшись на охапке душистого сена и укрывшись полостью, он с удовольствием прислушивался к коротким и четким распоряжениям старшины, к размеренному звуку шагов, к ритмичному побрякиванию солдатских котелков. Справа и слева вздымались отвесные скалы, а над ними, высоко-высоко, светлела полоса неба, и встающий день высвечивал развихренные, жидкие, как туман, облака, сползающие по крутым лесистым склонам горных вершин, виднеющихся впереди. А слева, где-то в темной пропасти ущелья, клокотала стремительная река — Баксан.

Приподняв голову, Оленич увидел, что вдали проглядывало светлое небо, стоит пройти до поворота — и там покажется солнце. Но ущелье сузилось, скалы с обеих сторон приблизились друг к другу, и вокруг потемнело, точно было не утро, а вечер и сумерки быстро сгустились. Даже река загудела громче и звонче и от нее повеяло сыростью и мхом. Ритм сотен солдатских ног отдавался эхом от скал, множился, и казалось, что идут несметные тысячи воинов.

Арба катилась и катилась, подпрыгивая на каменистой дороге. Оленич досадовал, что лежит, что не шагает в одном строю с ребятами-пулеметчиками.

Уже совсем рассвело, когда он заметил на пологих склонах, где скалы широко расступились, сакли аула. И вдруг среди темных камней у самой дороги Оленич увидел высокую стройную женщину во всем черном. Она смотрела на арбу, и Оленичу вдруг показалось, что смотрит она скорбно и милосердно, как могла бы сейчас смотреть на него мать. Переступая с камня на камень, она подошла к арбе и что-то сказала ездовому. Огромная кудлатая шапка качнулась, словно поклонилась, и волы остановились.