— Товарищ капитан, позвольте вас побрить! — Замялся, робко посмотрел на Истомина, потом осмелел, увидев, что офицер не рассердился. — Я ведь мастер первого класса. Я брил больших начальников в Ереване. У меня все есть под руками, я быстро. Дозвольте?
Тем временем Еремеев на бровке возле бруствера расстелил попонку и поставил котелок с остывшей, загустевшей кукурузной мамалыгой. Оленичу неудобно было есть при Истомине, он вышел наружу, присел на корточки и быстро и бесшумно стал есть. Чтобы не стеснять своего командира, Еремеев отвернулся и, глядя куда-то в сторону, принялся рассуждать о телефонисте-парикмахере:
— Вот вроде армяшка, а, вишь, мастеровой. До нас доходили слухи, что армяне — большие специалисты на все такое, это требуется человеку для жизни. Они и сапожники, и шорники, и каменщики, и точильщики. Ножницы, к примеру, или бритву — никто так не наточит, как армянин. Пошить, скажем, картуз — иди к армянину. Даже такое мудреное дело — часы, они могут починить. Был у меня случай… Еще отцовские часы. Скобелев преподнес отцу на австрийских позициях. Остановились и все. А тут случился армянин. Черный, как этот телефонист, только у того нос вроде еще поболе. Глянул на часы, открыл крышечку, что-то там сделал — пошли. Да еще и звонить стали. Вот уж какой народ!
— Ну, ладно, ладно, Кузьмич! Я поел уже. Убери все это.
Телефонист уже побрил капитана, и, кажется, настроение у Истомина улучшилось: он щупал, гладил щеки, подбородок, шею и даже замурлыкал от удовольствия.
— Великолепная вещь — чистота! — воскликнул весело Истомин, ни к кому не обращаясь, а констатируя приятный факт. — Да, жить и умирать надо чистым. Это важная штука.
В окоп втиснулся молоденький командир роты. Он был озабочен и хмур. Истомин, благодушие с которого еще не сошло, спросил сочувственно:
— Что, ротный, тяжело? Но здесь всем тяжело. Нет ни одного человека, кому бы легко жилось здесь.
— Тяжело — ладно бы, — шевелил пересохшими губами ротный, выцеживая сквозь зубы слова. — Немец старается отвлечь наше внимание, атакуя левый фланг. Хотя знает, что у нас оголен правый. Думаю, что он готовит основной удар здесь.
Оленич заметил, как озабоченно нахмурилось лицо капитана, но чем тут облегчишь положение? Ротный, конечно, прав. И сам Истомин понимал, что невозможно устранить реальную опасность обхода противником по правому флангу. Он сказал, что пойдет и сам изучит Местность — есть ли возможность закрыть ту лазейку. Капитан взял с собой сержанта и двух бойцов, а Оленичу сказал:
— Держи в поле зрения всю оборону. В случае чего, остаешься за меня.
— Ну что вы, Павел Иванович! Зачем?
— На войне как на войне, Андрей.
Капитан поправил на груди автомат и исчез в кустах. За ним устремились сержант и два бойца. В ту же секунду по ближним кустам захлопали разрывные пули.
Вовремя, вовремя ушел Павел Иванович! Неужели противник обнаружил и этот наблюдательный пункт? Или для профилактики простреливает, куда может достать пуля?
Как вышло, что язвительный недоброжелатель и насмешник стал близким человеком? После Жени вдруг он, Истомин, овладел его душой.
21
Да, прав ротный: здесь относительно тихо. Андрей прислушался; в центре обороны и на левом фланге гремел и клокотал бой. Доносились яростные голоса контратакующих солдат. Помня наказ Истомина об ответственности за свою оборону, хотел было направиться туда, как вдруг донеслась стрельба с той стороны, куда ушел Истомин и где всего лишь час назад штыками выбивали прорвавшихся гитлеровцев. Что бы означала эта стрельба? Может, опять просочились немцы?
— Еремеев, быстрее! Как бы Павел Иванович не попал в переплет.
— Да вы с ним все время в переплетах.
— Идет бой… Видишь, что творится!
Еремеев не отозвался, от него и не требовалось ответа. И он шел, опустив голову. То там, то тут слышались стоны раненых, все чаще попадались убитые. Иногда он нагибался, брал горсть горячего песка и посыпал на окровавленные места на телах убитых: чтобы мухи не садились. И все время бормотал себе под нос, но так внятно, что Оленич разбирал почти все слова:
— Лежат, лежат, утомленные, словно в жатву. Недвижимы, бездыханны… — Андрей удивлялся: сколько старик за эту войну видел смертей, сколько повидали его глаза недвижимых и бездыханных, а не может примириться. Поэтому так много в его словах боли и печали. — Ах, родненькие мои! Да сколько же вас убаюкал вечный сон! Где же ваши матери и невесты, жены и сестры? Не поцелуют ваших натруженных рук, не уронят на вас прощальную слезу…