Выбрать главу

— Давай присядем, — предложил Карабань. И сразу спросил: — Как случилось, что ты стал генерала рисовать?

Я понимал, что комиссара волнуют психологические причины, приведшие меня в партизаны, и начал подробно рассказывать о лагере в Боровухе и Третьяке, об Ане Гусевой и аусвайсах, о Полоцке и как привезли нас потом в Боровку рисовать генерала и расписывать столовую для солдат, сказал и об условиях, в которых мы находились. Если бы мы бежали из лагеря, где умирали от голода, где нас били и нам угрожала смерть, то все было бы понятно и ясно, и Карабань ждал, что я буду рассказывать о всех ужасах плена, но я говорю, что в Боровке нам давали обед и шоколад и что генерал хотел меня увезти в Мюнхен и сделать своим художником. Оттого что я ждал такого вопроса, как он задал, что этот вопрос был для меня болезненным, вырабатывалась щепетильность, я не хотел взывать к жалости, не хотел уменьшать свою вину, потому и сказал про шоколад, хотя шоколад нам дала один раз Лизабет. Карабань сказал сдержанно:

— Как же ты от шоколада бежал?

Конечно, это трудно укладывалось в сознании, почему ты решился бежать, шел на риск быть убитым уже на проволоке, а теперь в партизанах будешь рисковать жизнью в борьбе с врагом, который фактически к тебе относился сочувственно и даже ценил твой талант, — я понимал, что все эти рассуждения у комиссара есть и надо сломить недоверие, потому спросил прямо:

— Выходит так: бьют — беги, а дают — бери?! Если бы я за шоколад продавался, то и сидел бы там!

— Ладно, ладно, — сдался Карабань, — я обидеть не хотел.

* * *

Сумерки уже поползли туманом с низины, стало сыро и прохладно. Ко мне подошел Карабань:

— Пойдем-ка, надо тебе устроиться спать. Пока своего шалаша не имеешь, полезешь к пулеметчику, он уйдет в засаду. А ты, Николай, — обратился к Гутиеву, — пойдешь с пулеметчиком вторым номером.

Коля Клочко подошел спросить, как я устроился. Я показал на шалаш. Видно было, как он напряжен перед заданием. Простились.

Из шалаша торчал ствол пулемета, лежала закутанная фигура. Шалаш был небольшой, но два человека свободно могли поместиться, а ночи были росные, и уже прихватывало холодом. Фигура не шевелилась, и я сказал бодро:

— Пустите до вашей хаты переночевать.

Человек отогнул поднятый воротник, посмотрел пристально:

— Что ж, беглый, полезай, поспим до рассвету. — У него был украинский выговор, но его «беглый» мне не очень понравился, что-то в нем звучало без симпатии.

Мой земляк поерзал, подвинулся, и я влез в шалаш и лег рядом, тоже головой наружу. Начался разговор первого знакомства.

— Как тебя зовут?

Ответил и тоже спросил имя. Он назвал свое, спросил, откуда я. Опять я начал рассказывать о Боровке, лагере, он перебил:

— Я спрашиваю, с каких краев будешь?

— С Украины.

— Украинец, значит.

— Был украинцем, а в плену русским стал.

— Что ж так, торгуешь своей нацией?

— Да нет, это я в лагере своей национальности не называл, там сотни делали украинские и баланду за это лишнюю давали. Много из нашего брата изменников.

Мой сосед ничего не ответил, повернулся спиной, видно, решил спать. Я тоже умостил поудобнее охапку травы под головой и закрыл глаза. Но он снова заговорил:

— Так что заметил, что с украинцев много изменников. Кому ж воны изменяють?

Этот вопрос был явно недоброжелательным, и я не задумался с ответом:

— Да уж не полиции немецкой.

Он смолк, как бы переваривая. И вдруг приподнялся и злобно выругался мне в лицо:

— Сволочь!…московская! А ну давай с моего шалаша! Еще и под шинель прилез, ублюдок!

Я понял, что разговора у нас с ним не выйдет, слишком для меня ясен он был по плену. Быстро выбрался и пошел в сторону, за кусты, чтобы он не заметил, куда я девался. Обидно было, что разоткровенничался; вроде ведь партизан, а наверно, националист украинский. Поговорить с кем-то я не решился, уж очень мало я был в партизанах, всего несколько часов, и не мог придумать сам, что делать, чувствовал только, что надо сейчас быть от него подальше. Забрался в бурьян, здесь было затишно, и вскоре уснул.

* * *

Проснулся я от холода, стоял туман, и все было мокро от росы. Вылез из своего убежища и увидел в нескольких шагах Дубровского, ему сливал на руки молодой партизан, совсем парнишка. Дубровский заметил меня, вылезающего из бурьяна, и засмеялся:

— Как спал, художник? Это ты где ж, на каких перинах почивал? — Я был весь в пуху иван-чая. — Иди-ка, умойся.