Выбрать главу

Солнце светит, повернув к западу, все ниже опускается, и лучи уже бьют в глаза, слепят, делают тени синее и вытягивают их в длину. Когда мы с Семеном обгоняем бригаду и я смотрю на нее, освещенную красным светом, моему восторгу нет предела. Какая красота! Вернемся — сразу засяду писать!

В последний раз выкатило солнце из- под темной полосы облака, осветило все ярким светом и начало уходить в нижний слой облаков, затянувших горизонт. Мы входили в деревню на ночлег, хозяева нас встречали, быстро таяла бригада, бойцы расходились по хатам.

Входишь в избу, а там пылающая печь, согнутая спина хозяйки, она уже двигает ухватом казаны и горшки. С мороза все с радостью снимают оружие и одежду, усаживаются к столу и ждут, когда поставит хозяйка казан с бульбой. Выкладываем и мы свой паек, а нам в дорогу всегда выдавали в лагере кусок копченой своей, партизанской колбасы или мяса отваренного. Если хозяйка посправнее, то сама поставит к бульбе сала с яйцами — и угощает.

На дворе быстро темнеет, и мы укладываемся спать. Кто- то уже втащил охапку холодного пахучего сена, приносим соломы, расстилаем на полу и укладываемся в ряд, друг возле друга, оружие кладем рядом или под голову. Завтра опять переход с ночевкой, и послезавтра к вечеру будем в Чашниках. В избе горит коптилка, свет мерцает, освещая сморенных сном людей, лежащих темной массой; спят, тихо посапывая, но вдруг раздастся такая храповина, что хуже пулеметной очереди всех перебудит. Такого приводят в себя.

— А я разве храплю?! — огрызается.

— Та храпишь же!

— Ну не может быть, то Степан храпить.

— Ладно, не трожь его…

Все успокаивается, и слышны только сап и легкое похрапывание. Спят крепким сном партизаны после мороза и марша, перед неизвестностью завтрашнего дня.

Утро. Все умываются, завтракают. Ни разу не слыхал, чтобы кто-то говорил с тревогой о бое, всем понятно, что нехорошо тревожить других, и свою душу надо держать без сомнений.

День наступил, но без яркого солнца, идет снег, медленно падает, устилая все белым-белым маскхалатом. Теперь бригада смотрится силуэтом, а вдаль скрывается сизой полосой. Звуки все как бы пропали, ни скрипа саней, ни шагов, только когда мимо тебя проходят, каждого ярко видишь, и опять все скрывается во мгле. Так тянется время, уже не такими скачками восторга, как вчера. Семен рассказывает, как он пришел в свой район, как начиналось подполье. Сначала надо было самому законспирироваться, ему помогла Феня Полонская, спрятала его в своей хате. За печью вынули кусок бревна из стены, получилось лежбище, которое доской закрывалось, вот в нем и надо было лежать, чтобы не забрали, не выследили. А Феня стала связной, ходила по заданию Бородавкина по селам, его письма носила, пока не нашла Дубровского. Связала их, уже это была основа, и пошла работа дальше.

— Да-а, — говорит Семен, — когда лежишь в холодной своей схороне, как в гробу, мыслей много перебродит в голове, и людей поведение есть время обдумать…

А мне вспоминается Бетта, которая прятала Дубровского на своем хуторе. Брат ее был полицейским, жил в деревне рядом, а она вела работу связной, стремилась сплотить актив вокруг своего друга. Вот и думай, какую роль играли эти женщины, не бывшие даже женами, как оберегали они людей, посланных партией, чтобы создавать отряды, и чего бы эти люди стоили, не будь таких бетт и фень, которые вели огромную работу в поисках верных людей для будущей бригады.

Начал подниматься ветер, и снег уже не падал тихо, его мело, нагоняя в каждой колее сугроб. Мы подъезжали к деревне Медведки.

Остановилась бригада ночью, разместились по хатам. Не успел раздеться, следом партизан:

— К комбригу, со всем рисованием.

Захватил планшет с альбомом, быстро пошел за посыльным.

В хате было много народа, в центре за столом сидел Дубровский. Доложил, что прибыл. Федор Фомич смеется:

— Гляди, Николай! Хотел бородатого партизана срисовать? О то в бригаде Кирпича такие бороды растят.

Я тоже рассмеялся, потому что вспомнил, как недавно Дубровский сделал выговор одному командиру, что тот не побрился перед операцией; а своего любимца Бориса Звонова отчитал: «Ты командир или так, анархия?! Не можешь подворотничок постирать? Ты бы в части к полковнику явился в таком виде? А здесь, значит, портянку вместо подворотничка надеть можно!» В Борисе романтика жила, ему и в наряде свободы хотелось и казалось, что в партизанах можно допустить какие-то вольности в одежде. То нарочито отвернет голенища сапог, то картинно расстегнет ворот своей кожаной куртки. Чуб у него был шикарный! Выбьется из-под черной папахи, надетой как бы небрежно набекрень… Вот ему за эти вольности и влетало от Дубровского. Лобанок не делал таких замечаний, понимал, что это может сильно задеть, обидеть. А от Дубровского могли снести, все его замечания выслушивались, и человек как бы приходил в себя, тут же все исполнялось, что он требовал.