Выбрать главу

…Бежит мой серый Зайчик, перед глазами белая равнина озера, полоса берега, сереющего деревьями и избами; в дороге мы не говорим с Афонькой, каждый о своем думает: кого сейчас встретим и как обернется дело, все-таки полиция рядом и на выстрелы могут выбежать, как тогда уйдем?.. Все это тянется в голове вопросами-ответами, на сердце неспокойно, приказ тяжелый, я буду последним, кого увидят глаза этого человека…

Через час подъехали к крутому берегу с лестницей из вырубленных ступенек, обледеневших от воды, которую носят с озера. Лошадь привязываю к вербе, Афонька говорит:

— Только не копайся, Николай, делай свое дело и быстро сюда, я тоже — раз, и готово, буду ждать в санях.

Быстро поднялись на берег, и я пошел прямо, как мне объяснили. Вот и хата с высоким крыльцом. Ступени новые, справные — что значит брат полицая, и лес ему даром достается. Еще не поздно, и хата не заперта, открыл щеколду в сенях и вошел в просторную горницу. В глаза бросились белые, мытые и скобленые полы из широких досок, посередине комнаты стояла женщина в белой длинной сорочке, держала ребенка на руках, видно, только что кормила; в углу возле высокого столика с иконами сидела старая женщина, горела лампада. Спросил:

— Где хозяин?

Женщина с ребенком окликнула:

— Иван!

Из-за перегородки вышел мужчина среднего роста, лет тридцати пяти, держит в руках валенок, и почему-то виновато сказал:

— Вот, валенки прохудились, обшиваю.

У меня пронеслось: «Не носить тебе их. Того не понимаешь, что судьба пришла». Надо говорить серьезно и спокойно, собираю себя, это всегда тяжело сказать такое, прямо глядя в глаза, а тут глаза такие разные, одно — глаза виновного, но рядом глаза испуганные матери и жены. Говорю:

— Тебя обвиняют за связь с полицией. За то, что ты все время находишься у них, приговорен ты к расстрелу.

Все молчат, их поразил шок. Скомандовал:

— Идем во двор.

Вывел, поставил к стенке сарая, поднял винтовку и спустил курок, прицелившись в голову. Но выстрела нет. Осечка.

Опять говорю:

— За измену родине…

И опять после спуска курка — тишина.

Вытаскиваю патрон. В капсуле вмятина от бойка — а выстрела не произошло.

Третий раз я уже ничего не говорю.

И снова — осечка.

На меня это действует как удар. Сразу забились мысли, как мухи в окне. Как быть? Три осечки! Имею ли я право стрелять? После этого! А как же приказ?!. Ударить его сейчас прикладом по голове? Надо что-то решать, вдруг он закричит и услышат в полиции? Лихорадочно ищу выхода, как не сделать последнего выстрела… И тут, на выручку, всплывает мысль, я вспоминаю, что оборвавшегося с виселицы не вешают — объявляют помилование. Значит, и я не могу отягощать свою совесть. После всего — это уже не расстрел, это убийство. Дубровскому я покажу патроны со следами бойка, но как им! здесь! объяснить? Главное, спокойствие и придумать, как быть. Говорю спокойно:

— Видишь, мороз какой, затвор надо смазать. У тебя есть керосин? Идем в хату и смажем затвор.

Он — как загипнотизированный моим спокойствием и деловитостью. Поднимаемся на крыльцо. Теперь роли переменились, он может выхватить топор, любую железку и ударить меня, может побежать, закричать, понимая, что винтовка у меня не стреляет. Но мы входим в комнату, и он приносит керосин. Хозяйка зажигает лампу. Разбираю затвор, протираю — в этот момент я совсем перед ними безоружный. Затвор хорошо работает. В чем же дело? Значит, патроны. Это его судьба. Женщина говорит что-то, достает из печи кувшин, подает мне в кружке горячее топленое молоко. Надо что-то говорить. Одно мне ясно: стрелять в него я не буду. Начинаю говорить о ребенке:

— Он ведь только родился! Единственный у тебя! Как же ты мог не думать о семье, лазить в полицию? Нашел с кем дружбу водить!

— Да я с ними в карты ходил играть, чтоб не дюже притесняли, а то брат братом, а на меня всё оне смотрят — почему не в полиции.

Его слова убедительно звучат. И три подряд осечки — это тоже чересчур.

— Ты думай! — опять начинаю. — Раз брат в полиции, то ты в партизанах должен быть. Думаешь, отвечать не придется? Придут наши, тогда не оправдаешься, что «в карты ходил играть». — Я обращаюсь к его разуму, крестьянской смекалке, ведь должен же он понять, что просто невыгодно ему помогать немцам.

— Да я так ходил, сидеть…

— Туда сидеть, а сегодня б лежал за это под сараем!

— Да я изменять или доносить — ни боже мой, перед иконой Божьей Матери счастьем своего дитяти присягнуть могу.

— А почему не в партизанах? Ты бы мог многое узнать и сообщить нам.