Входят медсестры. Среди них маленькая полная Валя Матюш, она, как обычно, смущается и краснеет, старается спрятаться за своих подруг. Тихонько и очень серьезно начинает рассказывать, что она видела во сне. Хлопцы не выдерживают, встревают со своими шутками, более искушенные выдумывают себе сны, а доверчивые и простодушные силятся вспомнить, что действительно им снилось, все переплетается и приобретает форму причудливого, фантастического коллективного рассказа. Но вдруг кто-то скажет:
— Нет, неправильно тебе снилось! Это совсем не сходится с моим сном, и потом: а где же я был? Тебе должно сниться так…
Валя обижается:
— Лучше я пойду.
Сыпется град советов, что нужно положить под подушку, чтобы приснился правильный сон и интересный.
Быстро прохожу вдоль стола, собираю кости в миску и возвращаюсь в землянку к Тассу. Тасс не бросается ко мне, ждет, когда я поставлю миску на место и скажу: «Ну, Тасс, закуси». Повторять он меня не заставляет, ложится, растянувшись через всю землянку, и, вытягивая кость за костью, начинает разгрызать, дробить их своими страшными зубами. К Тассу все относятся хорошо, даже немного заискивают, стараются втереться в доверие, чтобы как-нибудь невзначай не перекинул он человека.
Отвожу своего Зайчика с санками к конюху и ставлю у яслей, даю торбу с овсом. Теперь прошу нашего конюха Никиту подыскать мне маленькие санки, чтобы по коню были. И действительно, вытягивает Никита за оглобли из-под сугроба небольшие двухместные санки. Вот и есть уже полностью выезд. Мечта моя сбылась. Но беда пришла скоро. На следующий день нас с Николаем послали в Слободку фиксировать зверства фашистов, и мой конь Зайчик, с санками и альбомами, лежавшими в полевой сумке, остался у немцев. Так что счастье владения конем кончилось очень скоро, не дав мне радости оседлать моего серого лохматого друга. Так никогда я своего седла и не имел, кроме сделанного в детстве для кабана, верхом на котором я лихо пронесся по нашей улице в Кобеляках.
Начинается день. Солнечные лучи уже полезли в окошко, сидящее низко над землей. Замерзшие стекла оплетены причудливым кружевом изморози, но все же сквозь небольшие просветы можно увидеть чарующую картину леса. Снег искрится, синие тени плетут свой ажур, в воздухе стоит тонкий звон наковальни, слышно пофыркивание коней, но звуки все тают в облепленных снегом ветках, и кажется после всего пережитого, что это счастливый сон, и уж никак не можешь поверить, что эти минуты отведены тебе для того, чтобы ты вновь полюбил жизнь, полюбил так сильно, чтобы мог снова выстоять за нее, вновь пройти все испытания и вернуться к ней.
Против окна, у землянки Ладика, нашего радиста, крутят два партизана динамо, нужно принять сводку с Большой земли. Достаю листы эскизов и подхожу к картине. Надо приниматься за работу…
Сейчас, спустя сорок лет, я вспоминаю тогдашнее свое состояние. Я не желал отставать от своих товарищей, ходил в разведку, участвовал в боевых операциях, диверсиях, засадах. В это напряженное время и создавались картины. Самым трудным было, вернувшись с операции, браться за работу. Ты возвратился, но еще ты находишься в ритме боя, когда время бешено мчится, считаешь его на секунды, и в каждую может оборваться жизнь человека; и ты сам несешь смерть и видишь смерть в реальном ее явлении, все сосредоточено на разрушении, чувства мести и ненависти обострены до предела. И вот ты возвратился, живой. И можешь вновь приступить к работе. Но, прежде чем начать, нужно вновь поверить в ее необходимость, поверить в жизнь. Ты возвратился и складываешь кисть — волосок к волоску; но внутри тебя все еще переполнено бурей чувств о только что пережитом, и ты должен всю эту бурю чувств скрутить в себе жгутом и поверить в необходимость сделать из волосков кисть, которая поможет класть точные мазки, необходимые для создания картин. Если только вчера в тебя стреляли и ты бил врага, то сегодня твое искусство, воспевающее подвиг твоих товарищей, должно утверждать жизнь, бессмертие подвига во имя жизни.
Когда я думаю сейчас о деятельности в партизанском отряде, я удивляюсь, что в этот короткий срок я смог столько сделать — картины, панно, сотни рисунков и акварелей, листовки, плакаты… Это было возможно только потому, что мое искусство было необходимо сражающимся бойцам, что командование бригады понимало значение искусства как фактора боевого, стоящего наряду с винтовкой. Уставали мы до отупения; когда возвращались в лагерь, валились с ног, но зато я своими глазами видел все, о чем собирался рассказать людям; только было очень трудно переходить от разрушения к созиданию, приходилось свои чувства — страх, ненависть, горе подавлять, зажимать в кулак, не давать себе возможности думать, что, быть может, завтра я не вернусь к своим холстам, верить в необходимость своей работы и спешить, спешить…