В одну из этих ночей и произошел важный для меня разговор с Бородавкиным.
— Не пойму тебя, Николай, — сказал Семен, — все-то ты лезешь в опасные места, не бережешь себя. Я вот все хочу тебе сказать, все же веди ты себя тише, осторожнее, не подставляйся. Посмотри на Н., вот он все же ведет себя по-другому, не лезет, куда не надо, сидит себе и работает. А ты все с инициативой, да туда, где голову потерять можно. Зачем ты сам суешься, испытываешь судьбу?
Мне странен был его вопрос, и я не нашелся что ответить.
Одно только поразило меня в словах Бородавкина, поразило настолько, что я даже как бы не поверил тому, что я услышал. Такое услышать от начальника штаба! И в жизни он был и прокурором, и секретарем райкома партии. Я даже не поверил и не отнесся к этому как к высшему проявлению участия, доброты и какого-то большого доверия — так мог сказать только отец, брат. Когда произошел этот у нас с ним контакт? То ли во время всех этих рейдов на операции, на железную дорогу, то ли еще раньше, в лагере… Но я чувствовал его дружбу и веру в меня. А к этому его высказыванию в своей жизни я отношусь как к награде, признанию, как к словам Дубровского: «Береги себя». Значит, вера была абсолютной, что я выполню все, что только возможно. Если уж говорить, то это минуты моего высшего счастья, моего признания. В жизни не так много таких минут у человека.
…И все-таки больше всех я благодарен Дубровскому. Он чувствовал ко мне какую-то слабину женскую, он любил меня, и это чувствовалось. В его доверии и его заботе. Но и я его любил.
Все время в партизанах я ждал, что на мою долю выпадет совершить подвиг. А приходилось делать работу. Хотя она каждую минуту могла обернуться смертью или подвигом. Это была работа войны, начиная от картин и кончая нашими ночными рейдами-разведками или строительством дороги. Для меня было ясно: надо делать все, что я в силах, и все, что я умею. И свое искусство отдать на борьбу, сделать его боевым, и всякую работу, какая только необходима для борьбы, исполнить.
В период блокады я как бы перестал ощущать себя и свои желания — хочу, не хочу… Я был подчинен словам «надо» и «должен». Это вошло в меня и стало реакцией на всякую ситуацию. Вот почему и строительство аэродрома я с такой страстью вел — от этого зависел исход борьбы в окружении. Когда строительство было закончено, наш аэродром принимал самолеты с боеприпасами не только для нашей, но и для других бригад, сотни раненых и детей удалось переправить на Большую землю, были ночи, когда производилось до сорока самолето-вылетов. Значит, работа моя была добротной, надежной, и я горжусь этим до сих пор.
Мне казалось, что в борьбе я должен быть как бы на подхвате, делать все, что нужно в данную минуту. А нужно было многое. Вот мы перегоняем стадо. С одной стороны, риск, а с другой — это была тяжелая работа, потому что мне, непривычному человеку, было очень трудно иметь дело с коровами, и нужно было сдаивать молоко, чтобы они не ревели и не обнаружили нас и себя в окружении полицаев.
Пожалуй, только Дубровский понимал это, понимал, что я художник и городской житель, и как тяжело, например, оставшись безоружным со стадом, найти в себе решительность и смекалку прогнать его по дорогам между немецкими гарнизонами. Я ни разу не сказал «не могу» или «не хочу». Может быть, поэтому Дубровский так относился ко мне, что я чувствовал его любовь и уважение. Я думаю, редко можно услышать, чтобы комбриг, отправляя на задание, говорил бойцу: «Главное, береги себя и зазря не лезь. Важно, чтобы живой вернулся, остальное приложится». Чтобы в те суровые дни сорок второго, когда я уходил на задание, говорить мне, обнимая: «Главное, возвращайся», — чтобы сказать так, нужно было очень верить, что человек все сделает и ему не надо говорить о долге. А это я слышал от него, и не раз. Это не каждому скажет командир, и не каждый командир, а лишь такой, у кого большое сердце и доверие.
Пожалуй, это самое важное было — доверие, вера в тебя, что ты отдашь все силы в борьбе с врагом. Меня так поразило, когда он первый раз сказал это. Такой человек, казалось, противоположного полюса, прошедший нелегкую жизнь, будучи батраком, потом солдатом в Гражданскую, политруком в финскую кампанию, — и такой человек не смотрел на меня как на интеллигента, в том смысле, что я и то не могу, и то не могу, как на что-то инородное. И так он относился до конца своих дней, когда уже после войны, перед смертью, будучи в больнице, он написал характеристику мне, велел заверить в обкоме и завещал передать, если при жизни не успеет, с объяснением: «Пусть мое слово и после смерти моей хранит тебя». Это не каждый человек сделает, для этого нужно иметь высокие качества душевные, он даже смертью не прикрывался, что не сделал все возможное, а он боялся, что плен, что злые люди могут нанести мне вред.