Шли партизаны в лагерь радостные, несли трофейный пулемет, два автомата и две винтовки, вдобавок вели двух полицейских. Вдруг сзади крики, хруст веток: «Камрад! Камрад!» Освободившись от морковок и развязав друг друга, за отрядом бежали немцы-часовые и кричали, боясь отстать и заблудиться в лесу. Они объяснили, что без оружия возвращаться им в часть нечего.
Заводилой во всем был веселый немец из рабочих
Я считаю, что он спас и себя, и товарища своим юмором и оптимизмом, эти чувства всегда были доступны и близки русскому солдату, такие люди очень располагали к себе, делались понятными и без языка; это удивительно, как народ друг друга понимает. Вместе с тем меня поражало, насколько наши крестьяне более развиты и сообразительны и насколько этот пленный крестьянин был ограниченным и тупым, что давало, конечно, полную возможность его товарищу, как городскому жителю, как рабочему, чувствовать свое превосходство.
Работали они добросовестно, удивительно добросовестно, но нас изумляло, что больше всего их расстраивало и приводило в смятение отсутствие порядка. Они не могли смириться с возможностью, чтобы один переработал сравнительно с другим. И уже то, что они находились в плену, работали у партизан, казалось им не столь существенным. В этом они были одинаковы, одного мнения.
Конечно, это все делало их для нас и смешными, и вместе с тем какими-то своими, они перестали быть врагами. И сочувствие тоже сближало, нам было понятно, почему, потеряв оружие, они не хотели и не могли вернуться к своим. Мне хотелось бы сделать такой вывод. Сталкиваясь с немцами, которым вдалбливали офицеры, фельдфебели и сам фюрер, какие враги партизаны, какие бандиты партизаны, какие жестокие звери партизаны, эти распропагандированные немцы, когда их приходилось обезоруживать и отпускать на свободу, — шли к нам, к партизанам, боясь вернуться к своим без оружия. Значит, они знали, что их офицеры, их командование более жестокое, чем «звери-партизаны». И своему командованию они не верили. Странно получалось. Как же, значит, они изучили и рассмотрели всю жестокость немецкой дисциплины, немецкого фашизма — все эти расстрелы, жестокость «нового немецкого порядка», если предпочитали плен наказанию от своих офицеров.
К этим двум пленным так привыкли партизаны, да и они так сдружились с нами, что Лобанок распорядился, когда будут места в самолете, отправить их на Большую землю. Ребята с радостью встретили это решение, потому что уже не было к ним злобы, а, наоборот, все обрадовались, что они останутся живы. У меня сохранилась фотография, сделанная в Старинке в это время, летом сорок третьего года: пленного немца везут в штаб — его везут, а все идут. Такой ему почет. Очень характерное отношение к военнопленному для нашей бригады.
Было им лет по тридцать пять — сорок, не больше, это уже были солдаты второй мобилизации, не кадровые. Позднее был у нас немец, кадровый офицер, который помогал допрашивать пленных. Он не случайно попал в плен, перешел к нам как сознательный антифашист. Допрашивал он очень серьезно, зная хорошо и психологию своих соотечественников, и их права в иерархии немецкой армии, и спутать его фразами «Гитлер капут», «Гитлер никс гут» — нельзя было. Этот офицер находился до конца в бригаде, участвовал в сорок четвертом в прорыве блокады. Не знаю, остался ли он в живых.
Встречал я, будучи в лагере военнопленных, и немцев старшего поколения, которые некоторое время находились у нас в плену после Первой мировой войны. Узнав русских ближе и немного изучив русский язык, они относились к нам, пленным, по-другому, старались, как могли, помочь, и никакая пропаганда о низших расах уже не могла их ни запутать, ни заставить ненавидеть.
Но самое большое уважение вызывали во мне немцы, которые по своей человеческой природе не могли смириться со злом, ненавистью и, даже втянутые в машину фашизма, противостояли ей своим человеколюбием, своим гуманизмом. Таковы были Кюнцель, Борман, Менцель, с которыми я познакомился в плену. Кюнцель был из рабочей среды, это был настоящий барон Мюнхгаузен, враль страшный, но добрый враль, очень хороший человек.
О чем я не пишу, но в чем, как ни стараюсь добрыми глазами смотреть, проглядывает фашизм — это их нетерпимость и борьба за благополучие. Только исключительные люди поднимались до высшего самосознания, понимания общечеловеческого долга.
Партизаны соседней с нами бригады Садчикова захватили в бою танк. Танк был исправный, но нужен был бензин. Доставали его у немцев, покупали. Рассуждение немецкого ефрейтора, который продавал бензин, он заведовал складом, было, как видно, таково: у меня есть дети, у меня есть семья, их надо обеспечить, поэтому можно совершить сделку по передаче бензина для партизанского танка, соли — для партизанского отряда. Это психология мещанина. К этой психологии приводит сам фашизм, когда обещает, что завоеванная земля вся будет разделена между немцами, что обладатель двух железных крестов будет иметь 100 гектаров земли, что за труп можно получить 15 марок. Это ставит сразу на торговую основу все действия в войне. Убийство не как необходимость защиты своей родины, а как метод, как возможность обогащения. Солдату вручали в руки оружие не для защиты своего народа, а для убийства и наживы. Это является ключом к пониманию, что такое фашизм. Война стала средством обогащения, подобным охоте на страуса или слона.