Это было утром, Вера была очень грустная. А днем она погибла.
В тот долгожданный день бригада Короленко заняла наконец Лепель. Бои были очень жестокие, так как это был наиболее укрепленный гарнизон немцев и полицаев — с дзотами, минными полями и проволочными заграждениями, на вооружении немцев были танки и бронемашины, орудия, полковые минометы, пулеметы. И все-таки партизаны прорвались и заняли Лепель. Все были радостные, ходили по улицам. На площади остановилась группа партизан, разговаривали о бое… и вдруг Вера тихо упала. Как подкошенная. Никто даже не слышал выстрела.
Оказалось, стреляли с водокачки. Там сидел снайпер. Бросились туда, выволокли его. Это был полицай. Стали трясти его, спрашивать, зачем он стрелял, ведь кончился бой! Он зло сказал:
— Хотел напоследок… И выбрал ее — в юбке, а с винтовкой!
Тут же объявили ему приговор и расстреляли.
Валя Матюш подарила мне маленькую довоенную фотографию Веры. По этой фотографии в 1979 году я сделал портрет «Политрук Вера Маргевич».
Распростился с хлопцами и девчатами из отряда Малкина. Грустно было расставаться. Володя и Мария пошли меня провожать. Попрощались возле второго дота, и я пошел по дороге с бугра на бугор.
Далеко по буграм видно вокруг, день стоял теплый, такие бывают в октябре, называются «бабьим летом», шел один, нигде ни души — ни человека, ни стада, ни лошади, осеннее солнце освещало то лоскуты озимой, то группы берез на вершинах… Опять дот на бугре. Это наш дот, но таинственно зияет его темная амбразура, и невольно пробегает мысль: где, за каким кустом, сараем ожидает меня судьба? Откуда вынырнет фигура и чья — врага или своего? Может, именно здесь, сейчас войдет в меня пуля, прервутся все ожидания и остановится полет моей жизни, все так неожиданно почему-то бывает… Нужно пройти пятнадцать километров, а дальше начнется уже наш, твердо партизанский район. Дорога шла то лесом, то по знакомым деревням, я шагал и мечтал о возвращении, стараясь не очень погружаться в радостные мечты. Мысли бегут, почему-то минуя все важное и выхватывая случайное, что и объяснить-то не можешь, почему осталось и что его врезало железным резцом в твою память и сердце. Вспыхивают яркими кострами воспоминания о первом дне и первой ночи войны… И вдруг Сорочинцы — гроза, наше объяснение в любви. Но опять сжимает сердце тоска, вспомнились Вася и Аллочка, мне всегда было их жалко, особенно ее, так несправедливо наказанную… Над головой голубое небо, и такой ясный день, а тоска наполняет душу, может, это свойственно человеку, когда он должен оторваться от привычной ему обстановки, от близких людей? Как странно складывается все в жизни, тебе кажется, что ты делаешь для людей… Я писал картины для людей, чтобы сохранить память об их подвиге, а обернулось так, что благодаря картинам я получил вызов в Москву. Я строил дни и ночи аэродром, чтобы как можно скорее мы получили боеприпасы и отправили раненых, а сейчас я иду в Старинку, чтобы с этого аэродрома улететь домой, и я увижу Галочку… Но нет, лучше не думать. И все-таки мысленно я уже готовился к отъезду. Как хорошо, что у меня есть ящичек от патефона, в него все можно уместить…
В Старинке меня ждала радость. Зашел в штаб к Короленко, он был сейчас за комбрига, и узнал, что прошлой ночью прилетел самолет. На мой отъезд Митя реагировал хорошо:
— Что ж, Николай, раз вызывают, радуйся. Летчик здесь, вечером будет лететь, иди договаривайся. Он должен раненых захватить, и Бетту с сыном будем отправлять.
Николая нашел в редакции, обнялись, он уже знал о вызове. Ясно было, что двоим сразу улететь не удастся, решили, что первым полечу я, а он следующим рейсом. Николай повел меня в хату напротив редакции, где остановился летчик. Застали его за обедом, это оказался молодой парень, по фамилии Кузнецов. Он сначала огорчил нас, сказав, что забирает раненых и мест в самолете нет, но потом, посочувствовав мне как земляку, он был тоже москвич, предложил:
— Есть у меня одно место, правда, неважное — ящик для инструментов под мотором. Но если свернуться плотно, может, и всунешься.
Я с радостью согласился. Договорились, что приду пораньше на аэродром прорепетировать погрузку.
Теперь нужно было зайти к сапожникам попросить прибить подметки, нельзя же лететь в Москву с протертыми до дыр подошвами. Что еще перед отлетом? Да, починили мне сапоги. Синие галифе на мне были, кажется, еще с плена, как и сапоги, а гимнастерка — Григория Третьяка. Уже в партизанах я добыл себе свитер, свитер был бумажный, серый (я в нем сфотографирован с Тас-сом), это, наверно, из вещей, которые забирали у полицейских при обысках для обмундирования партизан. И еще на мне был полушубок Мишки Чайкина, он мне сначала его давал, а потом совсем отдал, потому что холодно было и ночью летом, и зимой всегда.