— Пан, от поймав. Пришов ко мне в хату, просить попить и хлеба просить. Я взяв топор и кажу: «А ну идем в комендатуру». Он просится, а я ему руки назад веревкой скрутил, думаю, чтоб не утек, а то плакали мои две пачки.
Ольшевский спрашивает у грузина, откуда он.
— Немцы освободили из допра, — сочиняет грузин. — А сидел за то, что в армии коня извел. Теперь домой иду.
Креме решает дать выход своему благородному гневу, так как у него не вышел чертеж, и бьет со всего размаха грузина по лицу. Но, взглянув в нашу сторону, отходит, засунув руки в карманы брюк. Писарь протягивает Генриху найденную у грузина карту, карта из учебника по географии, с обозначением экономических районов. Все немцы начинают кричать, что вот какой, мол, преступник — имеет карту! Подлетает маленький писарь и бьет пленного, бьет неумело, сверху вниз. Посла него бьет гауптман Генрих, этот-полный, похотливый, вылизанный блондин, — бьет по щекам и пинает сапогом в ногу, знает, куда больнее ударить. Грузин стоит, вытирая показавшуюся кровь на губах. И я вижу, как нехотя, по долгу службы бьет как-то судорожно Ольшевский, стараясь при этом кричать, у него туберкулез, он совсем больной человек, но он делает зверское лицо, которое кажется мученическим, и бьет — бьет, чтобы не отстать от своих хозяев. И вообще, я вижу, что им всем, кроме Кремса, не хочется этого делать, но это нужно для исполнения службы и чтобы никто не сказал, что тот или другой отстал, не ударил. От этого делается еще противнее, а они, чувствуя наше осуждение, стараются показать друг другу и нам, что бьют за то, что нашли карту, по которой он шел, карту из детской «Географии».
Я много думал и старался понять, что толкает человека стать полицейским, стать человеконенавистником. Сначала мне казалось, что это все причины социальные — протест раскулаченных или как-то иначе обиженных советской властью людей. А потом, наблюдая, убедился, что это у них вторичное объяснение своих поступков. Первично — желание получить, начиная с двух пачек махорки, лишней порции баланды, кончая особым, привилегированным положением, которое дает право заниматься более крупным грабежом, от еврейских квартир до изб своих односельчан, — дает право насилия и сладость власти.
В лагере образовывался полицейский просто. Начинает человек, только что такой же, как все, кричать и устанавливать очередь, начинает бить, все уклоняются или уступают. Он наглеет. И уже чувствуя, что заработал, берет лишнюю баланду. В следующий раз он уже распоряжается, и у него, показавшего преданность и старание, появляется желание узаконить свои льготы, а может, и получить новые. Тогда он идет в полицию. Потом, будучи полицейским, он постепенно привыкает быть царьком и отказаться от сладострастия вселять страх уже не может. Встречая осуждение других, испытывая укоры совести, начинает придумывать себе оправдание, и вдруг оказывается, что он с советской властью не согласен, выкапывается в памяти, когда его обидели или его родственников, что другие говорили. Еще шаг, и он начинает искать благородную миссию в своем новом существовании — оказывается, он борец за национальную независимость. Это уже знамя. Так появлялись националисты. А тут еще почва — враг, готовый под свое крыло взять, оправдать его изуверское поведение.
Грузина уводят. Часы бьют двенадцать — святое время для немцев. Все пунктуально встают, одернув мундиры, и идут обедать.
Я прошелся по комнате. В углу возле шкафа стоит карабин писаря, представил: вот бы наделать шума — как будут возвращаться немцы, стукнуть их с карабина! Но это не совсем хорошо, потому что в нем, наверно, нет патронов и бежать отсюда некуда, кругом проволока, а кончать нашу жизнь еще не время. Это все проносится, и я знаю, что все невыполнимо, и потому остается во мне как мечта, но в уме разыгрываются сцена за сценой. Замечаю открытый шкаф, обычно писарь, уходя, закрывает его, в нем бланки новых паспортов — аусвайсы. Меня несет подсознательно к шкафу, и раньше, чем успеваю опомниться, хватаю сверху пачку бланков, сворачиваю вдвое и прячу за пазуху. Закрываю шкаф. Никто из ребят даже не заметил. Но, проходя мимо стола писаря, я вижу на нем аусвайс и убеждаюсь, что бланки номерные. Через несколько минут придут немцы и, выписывая очередной пропуск, обнаружат недостачу бланков, в самом легком случае это будет караться виселицей для меня одного, а так как я стащил целую стопку, то и висельники возрастут в количестве. Приходится сознаться Николаю и Лисицкому, что я взял бланки, но не знал, что они номерные, их нужно положить на место. Остаются минуты до конца обеда, после чего точно, как могут немцы, они вернутся. Лихорадочно разглаживаю изгиб на пропусках. Входит Аня, эта чудесная золотоволосая девушка, она тоже из военнопленных, работает в комендатуре уборщицей, наспех объясняю ей ситуацию: она встанет за дверью, если кто-то будет идти по коридору, кашлянет, если подойдут к двери — заговорит и постарается задержать немца, а если это не поможет, закашляется, тогда Николай, дежурящий с этой стороны, распахнет дверь, собьет как бы нечаянно немца и станет извиняться. Лисицкий откроет шкаф, я вложу пропуска. Минуты неумолимо движутся. Слышим, что Аня в коридоре заговорила с кем-то. Николай весь в напряжении держит ручку двери, у Лисицкого вижу капельки пота, выступившие на лбу, полуоткрытые губы, бесцветные глаза. Вся процедура несколько раз срывается из-за появляющихся немцев в коридоре — Аня кашляет и мы отскакиваем от шкафа на середину комнаты. Наконец Васька распахивает дверцы, я вкладываю бланки и совсем неожиданно для себя и Лисицкого выдергиваю пачку снизу, перегибаю и прячу на груди под гимнастерку. Замечаю расширенные глаза Лисицкого, захлопывающего дверцы шкафа, делаем два шага в сторону, слышим, как закашлялась Аня в коридоре — и уже входит веселый начальник канцелярии, веселый тем вниманием, которым его наградила Аня, Николай топчется в дверях, объясняя: «Их волен туалет…», — немец хохочет, и Николай нарочито повторяет о своем желании.