Сегодня по приказу гауптмана Генриха я рисую русский зимний пейзаж. Из окна комендатуры видны несколько сосен и домик, я развил тему, и получилась картина: опушка леса с заснеженными деревьями, вдали деревня, из труб поднимается дым.
Вернулся писарь из отпуска, мы его ждали с нетерпением, он обещал привезти акварельные краски. Вошел он очень важно и положил многозначительно передо мной и Николаем по маленькой алюминиевой коробочке акварельных красок. (Сколько этими красками было сделано! И тут, в лагере, и даже, бежав в партизаны, мы делали листовки, подкрашивая их этой акварелью.)
Вошли переводчики. Их четверо, Фукс, Ольшевский, Ганс и еще один, старик. Фукс и старик — русские из Литвы, Ольшевский — литовец, Ганс — немец из Днепропетровска, хотя на вид в нем нет ничего немецкого. Как-то Ганс рассказал мне свою историю. Восемь лет он был шпионом. Завербовали его, когда он жил в немецкой колонии в Поволжье, затем он переехал в Днепропетровск и работал на металлургическом заводе, выполняя свое шпионское задание.
Сейчас Ганс вошел чертыхаясь, с ним женщина лет тридцати пяти в русском платке, волосы белые крашеные и мелко завитые, губы тоже накрашены. Ганс сразу обратился к Генриху, недовольно сказал:
— Вот эта хочет с вами говорить. Женщина кокетливо улыбнулась, щуря глаза:
— Хочу говорить з паном наедине.
Гауптман вытаращил глаза. Одноглазый Ганс пояснил:
— Донос принесла.
Гауптман попросил нас выйти. Писарь тоже вышел, и мы в коридоре курили и ждали, когда эта крашеная кончит свое черное дело. Через некоторое время появился взбешенный Ганс, за ним вышла беловолосая женщина; наклонив голову, быстро проскочила в дверь на улицу. Ганс ругался:
— Вот гадина, так гадина! Даже капитан перепугался. Мы стали допытываться, с чем она приходила.
— Столько видел у вас предателей, а такого еще не видел! — Ганс опять выругался. — Пришла заявить на своего мужа. Он политрук, бежал из Полоцкого лагеря, ранен в ногу и руку. Как он сюда добрался? А сейчас лежит на чердаке у нее. Ранение такое, что калекой останется, так она пришла его сдать, а ей дайте мужика в лагере выбрать, здорового! Даже капитан ей сказал: «Гадюка! Тебя саму надо в лагерь посадить вместо мужа!» А она ему: «Попробуй! Я на тебя пожалуюсь, что хочешь политрука скрыть». Он и перепугался. Сейчас поведет сама мужа брать. — Ганс не мог успокоиться, поносил ее, гадину: — Вот страх с такой иметь дело…
Нам тоже стало не по себе. Стыдно за русских, стыдно за женщин. Но ведь это одна. А сколько рискуют, чтобы спасти или дать поесть! Сколько мы таких видели во время этапа! Мы все, русские и немцы, говорим, стараясь вновь обрести равновесие. Ты рискуешь, но крадешь бланк, другие рисковать будут, чтобы вывести из лагеря, спрятать, — и за все виселица, расстрел. А тут человек приполз домой, к жене, а она его хочет выменять на здорового мужика, без всякой любви, просто как скотину, чтобы были руки и ноги; а когда был здоровым, клялась в любви… Это было страшное событие даже для немцев, потрясшее всех своим коварством и жестокостью.
Возвратились в канцелярию, опять все принялись за свои дела. Писарь поставил печать и начал заполнять аусвайс, но, видно, сделал что-то не так, смяв, бросил в ведро под столом и взял новый бланк. Теперь только бы дождаться обеда и чтобы никуда не вызвали! Когда немцы вышли, бросился к ведру. Аусвайс был написан для этой предательницы, и, наверно, от волнения писарь наделал ошибок. Спрятал скомканную бумажку в карман, и это немного успокоило. Пришла Аня-маленькая убирать и унесла ведро с остальными бумажками, попросил ее сразу все сжечь, вдруг вздумают немцы искать испорченный пропуск?
Волнует и поднимает нас на высоту чувств любовь Ромео и Джульетты, но так же и убивает коварство таких, как эта ужасная женщина. Как будто все это совершилось с нами и убила она не только своего мужа, а убила в других веру в любовь, в русскую женщину, предала его, и нас, и жен других мужей. Это было страшное событие в лагере. Никто не остался равнодушным к судьбе политрука. Менц отдал приказ забрать его в госпиталь.
Вечером я уже рисовал печать с орлом на бланке аус-вайса. Мое искусство должно определить путь чьей-то судьбы к жизни или смерти, от этого так захватывает дыхание, будто стоишь на высоте, даже кружится голова. Гриша сказал, что уже готовят человека к побегу, позже скажут его имя, чтобы внести в аусвайс.
Побеги совершались из лагеря, но почти все кончались неудачно. Недавно бежали врачи, приготовив маскхалаты и ножницы, но, перерезав вторую линию проволоки, попали в зону, охраняемую собаками, их задержали. Сейчас они сидели на голодной гауптвахте. Помещение гауптвахты находилось в здании кухни, у дверей стоял часовой-полицейский. Мы подкармливали голодающих врачей: заворачивали в бумажки пайки хлеба и оставляли в уголке уборной; когда приводили туда врачей, они уже знали, где искать, и забирали хлеб. Но этого мало, нужно было придумать что-то посущественнее. Мне пришла мысль кормить их супом через резиновые шланги от клизм стачать шланги и провести рядом с проводкой электрической в камеру, а кружку на втором этаже устроить. «Проводку» сделал Асмодей. Пришел, при полицейском посмотрел и сказал, что сырость в помещении, проводка никуда не годится: лампа может в любую минуту погаснуть в коридоре, где дежурит полицейский, потому надо поставить заизолированный провод. Прибил Асмодей лапки, но провел со второго этажа не провод, а резиновый шланг, завернул его в камеру, всунув в дырку под дверью, и теперь мы могли наливать жидкий суп или бульон в кружку, и арестованные в определенное время пили. Так и выжили голодные пятнадцать дней одиннадцать пойманных беглецов, избежав верной смерти.