И вот вдруг пришел к нам в комнату, где мы работали, сам начальник полиции лагеря Анатолий Бондаренко:
— Вот что, художники, поедете в Полоцк, вызывают вас. — И приказал срочно собираться.
Всего можно ждать от такого приглашения, но то, что надо собрать вещи, вселяло надежду, может, и вправду надо что-то рисовать. Сборы были быстрыми. Нас с Гутиевым уже ждали стоящие возле входа на кухню Саша Лапшин и Володя Шипуля, оказалось, их тоже везут по вызову коменданта.
Взобрались в кузов трехтонки, нашей военной машины, их немцы ценили очень высоко: «гут машина», может идти по всем дорогам. На дне кузова лежали два человека, старик и молодой парень, они апатично смотрели на нас и двух немцев-конвоиров, влезающих за нами, я спросил, усаживаясь возле борта:
— Куда вас везут? Пожилой просто сказал:
— Расстреливать хотят. Но почему-то в Полоцке. Сначала хотели тут, а потом решили, лучше там. — Помолчал и спросил: — Вас тоже стрелять везут или еще что?
Я не мог смотреть ему в глаза, мне было совестно его огорчать, высказав надежду на лучший исход нашей судьбы, сказал неопределенно:
— Не знаю, нам еще не говорили.
Конвоир помоложе заметил наш разговор и стукнул прикладом карабина по бедру старика, страшным голосом пугающим сказал:
— Юда — капут! — И сразу рассмеялся заливисто, давая понять, что он пошутил.
Второй конвоир приладил доску и уселся со своим товарищем спиной к кабине, чтобы нас всех видеть.
Машина бежала по весенней дороге, и было нелепо сознавать, что по крайней мере двоих из нас везут туда, где кончится их жизненный путь, что это последняя их дорога, а везут их жизнерадостные два немца, смеющиеся и радующиеся весеннему дню.
Среди поля пожилой конвоир постучал по крыше кабины, машина остановилась, он сделал знак нашей группе, что можно слезть, и, отойдя в сторону два шага, показал зачем. Мы обрадовались возможности размять ноги. Вернулись, и молодой конвоир толкнул старика и юношу. Старик даже улыбнулся, настолько, видно, это его мучило. Парень слез, постоял, но ничего не смог сделать. Конвоир толкнул его и довольный собой полез в кузов.
Опять машина пошла через поля, а затем через начинающий зеленеть вербами еловый лес, вербы особенно нежны весной, одетые зеленой пеной; неповторимо березы тянутся из земли живыми струнками, и вздрогнет вдруг тонкое деревце, сместится в сторону… Мы смотрели с большим интересом на лес, представляя себя бегущими, или — здорово бы! — вдруг выскакивают партизаны и… Да что говорить! Но партизан не было, а мы не бросились на конвоиров.
Молодой еврей сидел, свесив голову. Он находился в состоянии шока. Когда объявляют о расстреле, редко кто может не поддаться гипнозу и совершать поступки, доступные здоровым людям. Вот и сейчас, они лежали, полные покорности судьбе, и ждали, когда их привезут в лагерь евреев и будут расстреливать. Единственный случай протеста, о котором я знаю, был у цыган, их тоже расстреливали немцы как бесполезную нацию. Повели в лес семьдесят цыган, часть — женщин с детьми, везли на телегах. Конвой, как привыкли немцы, дали двенадцать человек. Когда заехали в лес, цыганки набросились на конвоиров и буквально загрызли их, дав уйти мужчинам. Сами женщины с детьми погибли. Цыгане, видимо, не подлежат общему закону потери воли после приговора. За все время расстрелов в нашем лагере только один молодой парень закричал: «Да здравствует советская власть! Все равно вас, фашистов, наши уничтожат!» Да, не так все просто в жизни, как нам казалось; даже закричать перед смертью, зная о ее неизбежности. Человеку очень трудно преодолеть себя. Я часто думал над этим, то ли остается в нас всегда надежда, и чем ее меньше, надежды на жизнь, тем больше человек боится сделать активное действие, уменьшающее шансы на жизнь; то ли это шок?..