Надо ответить, бросить что-то на ее двусмысленный вызов, но уже ясно, что это не только вызов, но и мост, по которому может установиться связь, взаимопонимание. В это время мы привыкли к таким фразам, в которых можно всегда скрыться за прямым содержанием слов, а можно пойти по мосту смысла. Отвечаю такой же фразой:
— А мы для них все время стараемся, даже вот в лагере сидим для них.
Люба смотрит в мою сторону, стараясь увидеть глаза, простодушно говорит:
— Что ж, они вас обучат уму-разуму, может, и с вас люди будут.
Люба нас восхитила, но и за нее страшно сделалось, рисковая дивчина, с первой встречи идет на риск, а вдруг мы гады окажемся?
Конвоиры между тем набирают суп в свои котелки и усаживаются, вытянув ложки и разложив на столике хлеб. Один из них, высокий, чех по национальности, из Праги; второй, небольшого роста, немец, зовут его Ганс, он из-под Берлина, дорожный мастер. Чех, его зовут Генрих, старался даже говорить по-русски некоторые слова, Ганс сидел молча и застенчиво улыбался.
— Ну, хватит разговорчиков, — заторопилась Люба, — давайте скорей суп разбирать. Пойду за вторым, а то немки ругать будут. Ох и злющие у нас на кухне немки! Это не Лизабет, она начальница, а и то их боится. — Громыхнула крышкой кастрюли, выложив весь суп в наши котелки, и скрылась за дверью.
Все углубились в сёрбанье супа, изредка делясь впечатлениями. Просто трудно представить, как нам бешено повезло! Нас не отвезли в гестапо, а привезли сюда делать росписи на белых стенах и делать свободно; и конвоиры, видать, хорошие люди, и начальница, как королева, у которой есть такие вот Любы. А суп! Чего стоит суп! Мы забыли, когда ели такой, еще на гражданке.
Опять появляется Люба, но не одна, с ней совсем молоденькая, лет шестнадцати-семнадцати, девочка, тоже официантка, мы сразу поняли, увязалась посмотреть на нас. Лицо ее, с двумя косичками под белой повязкой официантки, еще совсем детское, сразу вошло в душу щемящее чувство жалости и страха за ее судьбу, ведь здесь будут останавливаться фронтовики, едущие в отпуск и из отпуска, а это совсем не то, что тыловые, живущие в нормах полугражданской жизни немцы. Звали ее Наденька, она настороженно смотрела своими черными глазами, разговаривать стеснялась. Зато Люба уже совсем как дома, даже говорит по-немецки с конвоирами. Весело положив им котлеты с макаронами, стала раздавать нам второе, задавая вопросы самые неожиданные и так же неожиданно отвечая на наши. Да, с ней не соскучишься, ясно, что это наша дивчина. Но вот заставила же судьба этих чудных девушек пойти официантками в солдатенгейм.
— Как попали сюда? Да нас с биржи труда прислали, и немец сказал: «Работать хорошо, а то плетка будет!» Вот тебе и попали! Бежим, Надежда, а то наши немкёли уже губы змеей гнут.
Мы заметили, что Ганс котлеты не ел, вложил в котелок и захлопнул крышкой; сидит жует хлеб.
Опять, повеселев после еды и такой чудесной встречи с нашими девушками, принялись чертить, мерять, все больше увлекаясь работой. Нас радовало, что не заставили рисовать портрет Гитлера и никакие там патриотические сцены, а предложили придумать самим, что мы хотим.
Незаметно день склонился к вечеру, пришла швестер Лизабет, мы стремились ей рассказать, что придумали, как и чем можно расписать комнаты; ей все нравилось, она кивала, одобряя. Затем сказала что-то конвоирам и оставила нас в большом зале.
Уже все немцы ушли, и рабочих увели в лагерь, осталась в здании только наша группа. Вернулась швестер и, опять смущаясь, сказала, чтобы мы зашли в комнату рядом и поужинали, после чего конвой поведет нас в лагерь.
Открыв дверь комнаты, мы от неожиданности замерли. Посередине стоял длинный составленный стол, накрытый белой скатертью, на нем стройно выстроились тарелки, чашки и кофейники, кувшин с молоком, блюда с ветчиной и сыром, тарелочки с кубиками масла и сахаром. В комнате никого не было. Подойдя к столу, мы смотрели на все, еще не веря, что это нас приглашают сесть, и взять в руки приборы, и есть с тарелочек то, что давно перестало быть реальностью и не грезилось даже во сне и мечтах; белая скатерть с изломами складок от утюга, белоснежные салфетки — все приготовлено не для опустившихся в лагере людей, а как для самых дорогих гостей. Когда стал проходить столбняк, решили держать себя, как будто такие ужины у нас каждый день, то есть не хватать по сумкам того, что сейчас не съедим, взять можно только по несколько кусочков сахара и масла, остальное понемногу оставить. Если нас так принимают, то и нам надо держаться соответственно. Конвоиры усаживаются вместе с нами смущенные и подавленные, им, видно, тоже нечасто выпадает такое счастье. Вижу, как Ганс опять тихонько убрал со своей тарелки кусок ветчины в котелок и жует хлеб, делая беззаботный вид. Туда же исчезли сахар и масло с его блюдечка, а он пил с удовольствием кофе, я не мог понять, почему он все собирает в котелок и делает это, скромно потупив глаза, будто ему совсем не хочется есть, а хлеб — лучше, чем котлеты, ветчина и сыр. Генрих ест с удовольствием, говорит, что ветчина такая, как у них в Праге.