— Русише швайнэ! Фарфлюхтэн! Скотина!..
У меня нет страха, чувствую скорее какую-то легкость, я как бы стал невесомым, только легкая тошнота подступает к горлу, смотрю прямо ему в глаза налитые, вижу, как изо рта вылетают кусочки слюны… Все это длится несколько секунд, и, когда он выхватывает «вальтер», сноп света из-за моей спины вдруг освещает его. Это открылась дверь и появился обер-лейтенант Шульц, за ним конвоир, часовые. У Шульца смятение на лице, но говорит он нарочито бодро и весело:
— Гут, прима портрет! Зэр гут!
Капитан изрыгает ругательства, но выстрелить он уже не может, так как за моей спиной Шульц, он может попасть в него; Шульц просит объяснить, что происходит.
— Русская скотина!.. — снова выкрикивает гауптман. Шульц резко приказывает конвоирам увести меня и ждать в кабинете. Затем спокойно спрашивает гауптмана, чем он недоволен? Гауптман, ругаясь, начинает объяснять, что я сказал, но тут же спохватывается, поняв смысл своего признания, он говорит по-немецки, я не могу понять всего, я только вижу его злобу и ярость, ведь он не может повторить Шульцу ни моих слов о «рыжих фрау», ни своих о «гут нации», но уже два конвоира меня взяли между собой и повели по коридору к кабинету Шульца.
Стою перед столом в пустом кабинете Шульца, все дрожит во мне — от оскорбления, полученного от капитана, от унижения, до чего я дошел, должен рисовать этого насильника, готовящегося ворваться в Москву, чтобы грабить, убивать…
Вошел обер-лейтенант. Видно, что и он неспокоен. Сел, меня оставил стоять.
— Гауптман уехал Лепель. Имеет портрет, гут портрет.
Шульц откинулся на спинку стула, смотрит на меня, подыскивая слова для вопроса.
— Почему гауптман сердится?
— Я плохо, шлехт, говорю по-немецки, он меня не понял и рассердился.
— Гут, Николай, — как бы оставляя эту тему, сказал обер-лейтенант. — Я хочу, чтобы Николай нарисовал большой портрет фюрер.
Я никак не ожидал такого предложения, делаю удивленное лицо, смотрю ему в глаза и мучительно ищу нужные слова — что сказать, как объяснить причину, почему я не могу этого сделать? Еще в Боровухе, когда нам пришлось рисовать немцев, мы сами для себя решили: кто нарисует портрет Гитлера, тот считается изменником родины; этот рубикон мы поставили себе, чтобы проверить свою стойкость, ведь нами нарушена присяга, мы сдались в плен; но внутренне присяга осталась с нами.
— Бэссэр я нарисую картину господину обер-лейтенанту…
Он меня останавливает и опять внятно объясняет, что ему нужно. Я опять твержу, что нарисую картину, большую картину.
— Найн, их волен портрет фюрер! — уже тоном приказа повторяет Шульц и выжидающе смотрит.
И вдруг делает вид, что наконец-то понял меня:
— Николай не хочет рисовать портрет фюрер! И мне пришлось открыто сказать:
— Нет, не хочу.
— Если бы я был военнопленным у русских, — показывая на себя, сказал Шульц, — я тоже не хотел бы рисовать портрет Сталина. Да, Николай, я понимаю.
Меня потрясают его слова. Но уже звучит новый вопрос:
— Николай — военнопленный. Почему? Он не хочет быть свободным?
Опять играю в простодушие, объясняю, что хочу быть свободным и надеюсь, что меня отпустят. Обер-лейтенант соглашается:
— Да, отпустят. Сегодня же Николай свободный — наденет мундир и будет свободный немецкий солдат.
Он смотрит на меня прямо, чуть поверх глаз, нужно отвечать сейчас же, я понимаю, что он меня запирает все больше в угол и ждет, как шахматист, верно рассчитавший ходы определения мата. Начинаю объяснять, что я не могу быть солдатом:
— Я давал присягу, мне нельзя воевать против своих, которые тоже давали присягу.
— Да, — говорит Шулыд, — я понимаю, против своей армии воевать нельзя. — Он оживился: — Но Николай будет воевать против бандитов — партизан!
Этот ход мне известен, я тоже делано оживляюсь:
— Я давно хотел сказать обер-лейтенанту, что его обманывают, это не бандиты и не партизаны, это десантники Красной Армии. Они тоже солдаты, я не могу воевать с ними.
Понимаю, что сейчас он может сделать «мат»: нажать кнопку и меня уведут.
Шулыд встал из-за стола. Подошел. И вдруг хлопнул меня по плечу:
— Молодец, Николай! Ненавижу тех русских, которые вчера — русские, сегодня — немцы, а завтра — черт знает кто!
Вызвал конвоира и отпустил меня.
Конвоир отвел меня в сарай, и только здесь я почувствовал такую пустоту и усталость, будто меня выкачали, даже не мог рассказать моим товарищам, что произошло, лежал, вперив глаза в потолок.