Увидев Бонни, Джозеф улыбнулся, сверкнув щербинами выбитых зубов.
— Ну что, рыжая, ветерок ничего, да?
Голос у Джозефа был трезвый, хотя рядом с ним по палубе перекатывалась пустая жестяная кружка.
— К утру до Негрила{12} дойдём, — задумчиво сказала женщина, — если этот чертов рулевой Матушку не опрокинет, и мы вместе с ней прямёхонько в адскую бездну не угодим…
Джозеф хмыкнул.
— Нас, рыжая, даже в аду не принимают. Кому суждено быть повешенным, тот не утонет, не боись.
— Пааааарус! — завопил как ненормальный «обезьяна» с марса.
Бонни взлетела на полуют, вглядываясь вдаль. На горизонте белело крохотное безобидное пятнышко. И еще одно рядом! И еще!
— Флаг! Что за флаг? — крикнула она, запрокинув вверх голову, уже не надеясь на чудо.
— Красный! — заорал марсовый, — Красный Джек{13}!
Сердце застыло, пропустив удар. Бонни оглянулась, хотела окликнуть Джозефа, чтобы тот заменил пьяного Быка у руля, но вдруг вспомнила, что Джозеф уж два дня как кормит рыб на дне океана, схлопотав на этом чертовом флейте с джином пулю в грудь от голландского матроса…
Палуба была пуста. У фальшборта перекатывалась с боку на бок, глухо брякая, жестяная кружка.
— Анна… Я хочу Вам кое-что показать, — Джек улыбнулся и поднял рукав пестрой ситцевой рубашки. На загорелом предплечьи темнели четыре буквы. Имя. Ее имя.
— Анна, Вы поедете со мной?
Глаза. Темный янтарь… камень северный, редкий в тропических странах. И голос… такой, что хочется закрыть глаза и унестись, убежать, улететь — немедленно, прямо сейчас. А от прикосновения ладоней — таких грубых и таких нежных, ноги делаются ватными, а в груди зажигается звезда, становится тепло и страшно, жгучие лучи пронизывают каждую клеточку тела, заставляя сильнее биться и сладко замирать сердце, гоня кровь к лицу, заволакивая глаза жемчужной пеленой с радужными всполохами… Каждый раз в его объятиях она умирала и рождалась снова, разбиваясь тысячью капель воды, точно ручей, срывающийся с утеса, и вновь обретая себя — уже морем, бездонной глубиной, силой, способной двигать горы и разрушать города.
Почему она не согласилась тогда, сразу? Неужели ей необходимо было пережить этот позор, весь этот шутовской суд, возненавидеть лица ханжей, которые вообразили себе, будто право имеют указывать женщине, кого ей любить и как себя вести?
— Властью, данной мне милостью Божьей и ее величества королевы Анны, приговариваю гулящую мужнюю жену Анну Бонни к сорока плетям. Жена да возвернется к мужу{14}.
Бронзовый отблеск за пеленой слез.
Баммм.
Он был худощав, небольшого роста, темноволосый и в элегантном костюме, что само по себе значило для нее немало. Все было как-то не так, неправильно, правильными казались только карие глаза и почему-то татуировка на левом предплечьи{15}, чужое имя, но странно знакомые очертания букв.
А еще он пообещал, что она никогда больше не будет скучать.
Как получилось так, что у нее в руках оказался револьвер — она бы наверное и сама не могла сказать. Но это тоже казалось правильным. Хлопок двери бакалейной лавки, звяканье колокольчика над дверью, «всем лежать — это ограбление». И мчаться в машине, чувствуя ветер в волосах и руку любимого мужчины на плече. Это ли не счастье?
— Хайе.
Узница вздрогнула от неожиданности. Она не слышала ни шагов, ни звука открывшейся двери. Но женщина была тут: чадящий факел освещал сгорбленную фигуру по ту сторону решетки, где была свобода. Анна поднялась с пола и подошла к железным прутьям. Старуха. Черная, как уголь, сморщенная, как клубок пеньки. А глаза — глаза не старушечьи, пытливые, яркие…
— Кто ты? — Анна вцепилась в неровный железный прут
— Тремелли{16}. Знаешь меня?
— Знаю, — холод ледяной змеей скользнул вдоль позвоночника, — зачем ты пришла?
— Ты же хотела чуда?
— Сколько тебе заплатили?
В полумраке сводчатой темницы сухим эхом отдался старческий смех, похожий на кашель. Где-то неподалеку спала Мари{17}, но Анна почему-то была уверена, что подруга не услышала бы разговора, даже если бы бодрствовала.