Но рядом происходила очень земная сцена. К пожилому солдату, который стрелял в Ромашкина, подбежал капитан Старовойтов, от растерянности его висячий красный нос прямо болтался, как маленький хобот. Капитан закричал бабьим голосом:
— Ты что, промазал?
— Вроде бы целился как надо…
— Куда же ты целился? Куда пуля полетела?
— Может, винтовка плохо пристреляна, — оправдывался боец.
— С такого расстояния без всякой пристрелки слепой попадет!
Подошел комиссар Лужков, тоже озабоченный.
— Что произошло?
— Не понимаю, товарищ майор, — докладывал Старовойтов, приложив руку к козырьку и выпячивая бабью рыхлую грудь
А Василий все стоял. Слышал и не слышал этот разговор. Ощущал себя как душу, парящую над всем этим.
Подошедший лейтенант Кузьмичев пояснил комиссару:
— Он еще вчера какую-то байку рассказывал насчет повешенного, у которого веревка оборвалась. А вторично, мол, вешать не стали, не полагается, потому что смерть не приняла. Значит, Бог сберег. В общем, что-то вроде этого. Мистика какая-то.
— Ты в Бога веруешь? — спросил бойко комиссар.
— Нет, не верю. Я в справедливость верю, товарищ майор, я знаю, бывший курсант Ромашкин не хотел с теми идти, они его заставили.
— Что он, теленок, чтоб его заставить! — буркнул комиссар.
— Но что же делать? Подразделения уже уводят, не возвращать же их.
— Судить его будем, — подсказал ротный.
— Кого? — спросил комиссар. — Красноармейца Сарафанова или недострелянного?
— Я думаю, этого, сама логика подсказывает, — показал на Ромашкина капитан Старовойтов.
— Как же его судить, он уже осужденный — штрафник. И к тому же еще приговорен по приказу к расстрелу. Он в списке упоминается!
А Ромашкин слушал этот разговор, даже промелькнуло на миг: «Как в списке доходяг, вывезенных на кладбище, — раз ты в списке мертвых, значит, должен быть мертвым, и нечего открывать глаза!»
И вдруг, не владея собой, совсем не желая этого, а как-то непроизвольно Василий опустился на землю, сел рядом с расстрелянными, и громкие рыдания выплеснулись из его груди.
Командиры смотрели в его сторону в некоторой растерянности.
— Все же он курсант, — тихо говорил пожилой боец, — надо его помиловать. Ведь того висельника тоже как-то вычеркнули из списка…
— Ладно, уведите его в роту, — приказал комиссар. — Будем разбираться.
Пожилого солдата звали Иван Тихонович Сарафанов. На всю оставшуюся жизнь Василий запомнил его имя.
Штрафник не всегда смертник
На следующий день штрафную роту послали в атаку без артиллерийской подготовки, без поддержки танками. Капитан Старовойтов скомандовал: «Вперед!» — и остался в траншее. Только младший лейтенант, тот, с медалью на груди, пошел с бойцами. Штрафники перебивали колючую проволоку прикладами, а немцы били их прицельным огнем. Уцелевшие от губительного пулеметного огня все же влетели в немецкую траншею. Был и Ромашкин в той рукопашной, стрелял направо и налево по зеленым немецким мундирам. Немцы убежали из первой траншеи. Но вскоре страшный, как обвал, налет артиллерии обрушился на траншею и перемешал штрафников с землей. Подошли три танка и стали добивать из пулеметов тех, кто уцелел. Остались в живых из четырех взводов девять человек — те, кто добежал назад в свою траншею. Правду сказал тот старый мудрый солдат: «Всех завтра перебьют», он такое, наверное, видел не раз.
Но закон есть закон — искупать вину полагалось кровью. Позднее штрафные роты посылали в общем наступлении на самом трудном участке, там, где на штабной карте было острие стрелы, показывающей направление главного удара. Но первые «шурочки» погибали бессмысленно, слова приказа «искупить кровью» понимали и исполняли буквально. Штрафников посылали в бой без артиллерийской и какой-либо другой поддержки.
Девять уцелевших, усталых и вымазанных в земле и копоти, предстали пред светлые очи начальства. Комиссар Лужков, глядя на Ромашкина, ухмыльнулся:
— Ну, ты прямо заговоренный! А вообще-то вы, м…, траншею немцев захватили, но не удержали. Ждите следующую штрафную роту, через пару дней прибудет. Вольем вас туда.
И влили. Вновь прибывшая рота была такая же, как предыдущая, с которой приехал на фронт Ромашкин, большинство — зеки из лагерей, уголовники, бытовики и политические с малыми сроками. Были в этой роте и осужденные по новым причинам: дезертиры, отставшие от эшелонов и потерявшие свои части при переездах.
Роту разместили в опустевшей деревне, жители ушли из прифронтовой полосы. В избах уставшие после марша штрафники легли вдоль стен на пол. Василий бросил вещевой мешок на свободное место в углу, сел, привалился к мешку спиной и закрыл глаза. Он был в полупрострации от пережитых за последние дни потрясений: расстрел, атака, рукопашная, — как в болезненном бреду, все перемешалось в его голове. Иногда казалось, что все это происходит не с ним, его уже нет, и видит он происходящее как-то со стороны. Хотелось забыться, отдохнуть, отойти от этого страшного сумбура.
Но жизнь продолжалась. На тот раз она вторглась, не считаясь с желанием Ромашкина, в образе соседа, молодого парня с веселыми глазами, в которых так и прыгали хитринки и лукавство. Светлые волосы его были расчесаны на аккуратный, в ниточку пробор, форма такая, как у всех, но сидела на нем аккуратно, будто для него сшита. Он был похож на студента-первокурсника, благополучно закончившего школу и выросшего в интеллигентной семье.
В противоположность Василию, которому хотелось помолчать и отдохнуть, сосед оказался очень общительным. Как только Ромашкин привалился на свой вещмешок, парень спросил:
— Ты за что угодил в штрафную?
Василию очень не хотелось говорить и тем более рассказывать о своем прошлом. Коротко сказал:
— Я по приказу, — и, чтобы не продолжать, сам спросил: — А ты за что?
Парень оказался очень словоохотливым, с веселыми усмешками стал рассказывать:
— Я карманник. Не просто кому-то случайно в карман залез, а давно этим занимаюсь, понимаешь? Могу даже часы с руки увести, в толкотне в трамвае или в автобусе. Я уже несколько судимостей имею. Карманникам большие срока не дают: год — два. И то если засекут как рецидивиста. А чтоб не засекли, я на следствии проходил под разными фамилиями. Каких только я не напридумывал! Но всегда фартовые — Валетов, Солнцев, Трефовый. А однажды, чтобы позабавиться, сказал при составлении протокола о задержании такую фамилию, что менты записать не могли.
Парень произнес эту фамилию, она состояла из звуков, которыми останавливают лошадь, и записать ее действительно невозможно:
— Тпрутпрункевич! — Сосед от души смеялся над своей выдумкой. — Ох и помучились со мной легавые, когда бумаги оформляли!
Ромашкин спросил:
— Ты и сейчас под этой фамилией?
— Нет, теперь я Голубев, Вовка Голубев, по кличке Штымп. Так меня прозвали за то, что любил пофорсить, всегда с иголочки одевался. А Голубевым я стал при последней промашке — сумочку у бабы раскурочил, а она рюхнулась и давай кудахтать: «Воришка! Воришка!» А я где-то слышал или читал про «голубого воришку». Ну, когда меня схватили и стали в отделении оформлять, и я назвался первым, что в башку пришло, — Голубев.
От двери крикнули:
— Выходи получать оружие!
Рота построилась в центре деревни. Командиры были те же — капитан Старовойтов, лейтенант Кузьмичев и другие. Только не было младшего лейтенанта с медалью «За отвагу», он погиб в рукопашной.
Оружие, как и в первый раз, было грязное. «Может быть, от нашей роты с поля боя собрали», — подумал Ромашкин.
— Оружие почистить! Патроны получите на передовой, — сказал лейтенант Кузьмичев, во взвод которого опять был зачислен Ромашкин.
Вовка Голубев не отходил от Василия, когда оружие чистили, на кухню за едой ходили, ну, и в избе спать улеглись. Он весело рассказывал о своем житье-бытье. Василий, довольный, что его не расспрашивают, рассеянно слушал Вовку.