Выбрать главу

Она жила чуть ли не на окраине Зежска, в собственном домике, оставленном ей отцом, умершим два года назад. Брюханов из-за нее полюбил и этот домик, и тихую улицу, выходящую к зеленому обрыву, покрытую во всю ширину травой, лишь возле самых домов были вытоптаны неровные, узкие дорожки. Брюханов прошел в калитку, прикрыл ее и с той же счастливой уравновешенностью вошел в дом; он нес ей самый щедрый подарок, на который был способен, и остолбенел в коридоре перед открытой дверью… Нужно было отвернуться и тотчас выйти незаметно; Брюханов не смог этого сделать, он был слишком поражен. Соня полулежала в кресле, запрокинув голову, в объятиях молодого, изрядно подержанного субъекта в синих галифе. Брюханов сбоку видел его лицо с подтянутой щекой, он завороженно следил за настойчивыми, умелыми руками, отлично знавшими, что им нужно делать. Чувствуя себя страшно неловко, Брюханов хотел повернуться и уйти, как в этот момент Соня открыла глаза и увидела его; она быстро и решительно высвободилась, привела себя в порядок, и Брюханова больше всего поразило ее лицо; оно оставалось совершенно спокойным, хотя в нем на минуту промелькнуло сожаление, но затем оно снова стало царственно-холодным и неприступным.

– А, вы, Тихон Иванович, – небрежно сказала Соня и повернулась к молодому человеку; тот заинтересованно рассматривал что-то за окном и при этом равнодушно насвистывал; руками он вполне независимо держался за подоконник. – Не свисти, Михаил, в доме, – сказала Соня строго. – Плохая примета, вон, пожалуйста, ступай в сад и свисти на здоровье, мне, кстати, с Тихоном Ивановичем поговорить наедине надобно. Мы недолго, – добавила она, вероятно почувствовав, что ее просьба не очень-то пришлась по душе обоим.

– Можно и погулять, – сказал Михаил в галифе и с тем же независимым молодцеватым видом прошел другой дверью в сад, на прощанье ощупав Брюханова любопытно-наглым взглядом.

– Садитесь, Тихон Иванович, – пригласила Соня, поправляя вышитую салфетку на круглом столе. – Давно хотела поговорить с вами, кажется, пришла пора. Очень хорошо, само собой случилось, не терплю долгих объяснений.

– Все хорошо, Соня, ничего не нужно объяснять, – сказал Брюханов, выдавливая из себя улыбку, нужно было повернуться и молча выйти, но он упустил момент. – Это, конечно, ваш брат?

– Нет, почему же брат. – Соня подняла аккуратно подведенные брови. – Видите ли, Тихон Иванович, я буду с вами откровенна, вы мне нравитесь, но мне двадцать пять, вам за тридцать… я еще не видела жизни и с вами, простите, не увижу, вы очень серьезный, уважаемый человек, я вам не подхожу, да вы и сами видите, – беспомощно развела она круглыми, в ямочках руками.

– Вижу, Соня. Спасибо за прямоту. Прощайте, Соня.

– Ах, будь вы чуть-чуть настойчивее! – Она с внезапным волнением чувственно потянулась к нему всем телом. – Будь вы чуть-чуть настойчивее, Тихон Иванович!.. У вас такой цветущий возраст… а женщина… что может она сама? Женщина ведь сплошные условности… Не поминайте лихом.

– Ну, полно, полно, Соня, – примиряюще, вполне по-братски сказал Брюханов.

– Уж какая есть, – тряхнула Соня густой волной волос, улыбаясь всеми своими ямочками. – Дайте я вас поцелую на прощание, Тихон Иванович, будет что вспомнить мне в Сибири. Не поминайте лихом.

Он не успел опомниться, как она налетела на него со всеми своими воланами, оборочками, рассыпанными по плечам локонами, обхватила за шею, прижалась к его губам с неожиданной силой.

– Прощайте, прощайте, Брюханов, – она сердито отвернулась, точно он был во всем виноват. – Не спугните там в саду моего жениха и прощайте. Дай вам бог встретить женщину серьезную, положительную, по себе, а я никогда не дотянусь до вас. Михаил мой старый поклонник, он сейчас из Сибири, с большого строительства. Он за мной, и я решилась наконец, не век же мне киснуть в Зежске.

– Прощайте, Соня. Сибирь вам понравится, там такие сорви-головы ко двору. Прощайте, – сказал он с улыбкой, действительно не испытывая в эту минуту к ней ни малейшей злости, только досаду, на нее решительно невозможно было сердиться.

Идя знакомыми улицами домой, Брюханов улыбался самому себе и неожиданному обороту событий. Дома он в полчаса походил бесцельно из угла в угол и, войдя к матери, все ей рассказал.

– Вот уж не вижу ничего смешного, – с сердцем сказала Полина Степановна, глядя на улыбающегося сына. – Смотри, Тихон, тебе не двадцать лет.

– Ох, мать, зачем же так серьезно? Ну, останусь в старых девах, самое страшное, что может случиться.

– Кто тебя знает, в девах или как… Не нравится мне все это, Тиша, – пожаловалась она ему по-старушечьи ворчливо. – Не понимаю тебя, Тиша. Ну хорошо, пока я рядом, да ведь я не вечна, уйду в срок. В пустом доме одиноко, всякие бесы начинают звонить. Прошлое тут не в счет.

Брюханов рассмеялся, хотя знал, что этим обижает мать, поцеловал ее сверху в голову, молчаливо прося прощения за свой смех, и ушел к себе и просидел долго на диване, не зажигая света. Теперь, когда неврная растерянность прошла, он мог серьезно обдумать случившееся; ему было стыдно, что в этой смазливой девчонке он мог находить какое-то, пусть самое отдаленное, сходство с Наташей, это ведь оскорбляло даже память о ней. Поистине, у страсти ум слеп. Он необыкновенно отчетливо вспомнил Наташу и то, как она умерла при родах, в его отсутствие; мотался по уезду, тогда еще был уезд. Его разыскал нарочный, а потом он видел обескровленное, пугающей белизны, лицо Наташи, и врач, теребя острую, клинышком, бороду, говорил и говорил что-то в свое оправдание. Брюханову в память врезалось, что ребенок (это был мальчик) был богатырем и убил мать; Брюханову не было никакого дела до ребенка, ребенок умер; он лишь видел белое, мертвое лицо жены в его далекой и равнодушной ко всему живому успокоенности; врач говорил, что она умерла в твердой уверенности, что ее ребенок, сын любимого человека, останется жить.

Потом он никогда не разрешал себе много думать о том моменте – наедине с мертвой Наташей, доктора ему удалось тогда выпроводить; и сейчас, словно сработала в нем тайная, глубоко спрятанная пружина, не стараясь больше анализировать свое решение, Брюханов окончательно закрепился мыслью на переселении в Холмск; ему в один момент стал невыносим тихий, хотя и родной городишко со своим мещанско-купеческим укладом; сколько ни старайся его переделать, он только слегка сменит окраску, а сердцевина останется та же.