– Приглашен, Александр Парамонович, – так же коротко отозвался Брюханов, не поднимая головы и наскоро делая какие-то пометки у себя на бумагах. – Товарища Анисимова пригласили на бюро, и он должен был приехать. Час назад выяснилось, он лежит с острым приступом радикулита, быть сегодня не может, отложить обсуждение этого дела мы уже не можем: обком требует. В конце концов, Анисимов изложил в своем письме все, что думает по этому поводу.
Прокурор что-то проворчал, покосился на Пекарева; тот сидел с подтянутыми щеками, не шевелясь и полуприкрыв глаза; устраиваясь для долгого сидения, прокурор повозился на своем месте, словно бы нечаянно подталкивая Пекарева в бок, и тот, не открывая глаз, вежливо подвинулся.
– Предлагаю провести разбор дела сейчас, – без всякого выражения сказал Брюханов. – Тем более что Дерюгин здесь.
– Думаю, правильно, – подал наконец голос и Пекарев. – В любом случае больной вопрос лучше прояснить скорее. Это будет ко всеобщей пользе, поддерживаю Тихона Ивановича. Пусть товарищ Дерюгин сам разъяснит нам оглашенные документы… или, как вы считаете, Тихон Иванович, возможно, стоит вначале выслушать мнение товарищей?
– Пусть Дерюгин говорит, – недовольно прогудел прокурор. – Как можно судить о сути на основании анонимной бумаги… да одного письма, мало ли что за этим стоит! Я вношу предложение выслушать Захара Тарасовича, потом видно будет, как дальше жить.
Он поглядел в сторону Захара, с явной доброжелательностью кивнул ему, говоря своим видом, что ничему плохому о Захаре Дерюгине он не верит и не хочет верить и было бы лучше заняться действительно полезными делами.
Захар слушал молча, и у него росло растерянно-озлобленное ощущение собственной беспомощности: прихлынуло чувство полнейшей беззащитности перед силой этих десяти человек; он сейчас не думал об их праве выворачивать наизнанку его жизнь (он признавал за ними это право без всякого раздумья и сомнения), но никак не мог согласиться, что их действия в отношении его справедливы. Он ничего плохого не делал, он вспомнил время, когда Брюханов уговаривал его стать председателем колхоза, а затем и приказал, с тех пор ему ни разу не удавалось выспаться вволю, недавно его вообще едва не отправил на тот свет Макашин; и еще он вспомнил тесную, набитую детишками избу. С зари до зари пропадаешь, по колхозным делам, спасиба ни от кого не дождешься, другие втихомолку смеются над его хибарой; он было поверил Анисимову – развез про новую избу, только уши развешивай, недаром сердце щемило, змеиное жало и тогда угадывалось. Вот здесь от него требуют объяснения, а что он может им рассказать, о Мане он им ничего не скажет, это, может, единственная его радость в жизни и есть. Маню он им не выдаст, не дождутся. Какое их собачье дело до того, что у них с Маней, он же хорошо работает, у него по работе никаких долгов, ни больших, ни малых, так что же им надо?
Ладони вспотели, стали липкими, лица людей словно отделило сеткой, отодвинуло от него, он почувствовал, что держится на каком-то раскаленном острие, от острого головокружения его неудержимо тянуло в одну сторону; после больницы такое иногда случалось с ним, и даже в очень тяжелой форме; перед глазами все начинало плыть и дробиться, расползалось в одну серую массу. Один, без людей, он просто ложился на землю, на пол, там, где это его заставало; он боялся упасть и расшибиться, он знал, что ему нельзя показывать сейчас свою слабость, нужно выиграть хотя бы еще две-три минуты, и он остался сидеть, слыша голоса глухо, будто за какой-то стеной.
– Ну так что же, товарищ Дерюгин, – сказал в это время Брюханов, пристально рассматривая свои руки. – Давай, объясни бюро ситуацию. Ничего не поделаешь, было время, мы с тобой с глазу на глаз об этом говорили, теперь дело слишком далеко зашло. Прошу, у нас на сегодня работы достаточно.
– Ничего я не буду объяснять, товарищ Брюханов, – уронил Захар тяжело, вжимаясь в спинку стула, и все истолковали это движение не в его пользу; Брюханов поднял глаза и впервые прямо и пристально посмотрел в лицо Захара.
– Ты нездоров, Дерюгин? – спросил он тихо, выжидающе, и Захар, ненавидя его сейчас больше всех остальных в этой комнате, опять сделал невольное движение, словно старался вдвинуться в спинку стула.
– Не беспокойтесь, – отозвался Захар почти внятно. – За заботу спасибо, у меня нутро крепкое, переварю.
– Мы сюда собрались совершенно по конкретному вопросу, – жестким голосом сказал Брюханов, и все заметили набрякшие у его рта тяжелые складки. – На повестке дня вопрос: жизнь и поведение коммуниста Дерюгина, которому партией доверено большое и ответственное дело. И партия вправе знать, как это дело выполняется, в чьи руки оно попало.
– Дерюгин, кажется, надумал ввести в норму нашу с ним игру в бирюльки до седой бороды, – проворчал председатель райисполкома, высокий мужчина с гладко, до синевы выбритой головой и серыми глазами. – Вечно у нгего выкрутасы, один почище другого.
Захар покосился в его сторону, поморщился, он не любил Кошева, умевшего раздуть любой пустяк, и пользовался той же откровенной ответной неприязнью; с безошибочностью он мог определить отношение к себе любого из присутствующих и невольно выбрал двоих – прокурора и его дружка из области, Пекарева, в них он ощущал поддержку и старался как-нибудь не взглянуть в их сторону; все это происходило при том же почти обморочном состоянии, хотя чернота уже отпускала помаленьку и он мог бы теперь встать и говорить стоя. Но он этого не сделал; он внутренне перешагнул через какой-то барьер; неудержимо надвигалась пропасть, и он не мог, главное, не хотел сделать усилие и остановиться, повернуть, его почти сковало цепенящее чувство стремительного, бесконечного падения, так и надо, так и надо, думал он, наступает час, и приходится решаться, безразлично, что будет через день или хотя бы через час, будь что будет. Пусть говорят, если так, он свободен от них, они добросовестно собрались и теряют из-за него время, но кто их просит? Он никого не убил, не ограбил, честно зарабатывает свой хлеб, кормит детей, что же им еще от него надо? Поверили каким-то бумажкам, ну и черт с ними, он не даст раздеть себя догола, потешиться.
– Ну, так что же мне вам рассказывать? – спросил он, не замечая, что губы у него прыгают. – Вы меня не спрашивали, когда я в семнадцать лет исколесил с шашкой в руках пол-России.. Когда в меня из обрезов били, тоже не спрашивали, а я все хлеб собирал для Советской власти. Конечно, зачем вам тогда было спрашивать?