2
И снова сидит
у стола сержант…
Сухощавая строгость
на скулах видна,
и зрачок в острие штыка
суживает глаза,
и в уголках рта
добрейшая улыбка
мелькнет ковыльной струей,
и опять тишина на лице.
Перед ним девчонка стоит,
чуть скуластая на лицо.
С округлого лба назад
волос зачесан гладко,
из опушки густых ресниц
черный умнейший глаз
по-птичьи глядит на вас.
Пред сержантом лежит альбом
сочнейшей раскраски —
был он девчонкой сотворен
из упаковочной бумаги.
И утверждался па листе,
как солнце палевое, Пушкин.
Из глин цветных
так вылепляет русский
своих славян богатырей,
их красит огненною краской
и золотит одежды их,
потом внутри жилищ своих
их на комод старинный ставит.
И Пушкин в пестряди цветной
был как герой прекрасной сказки.
В солдатской кофте на плечах
девчонка, голову подняв,
сказала басом у стола:
«На героиню я
приехала учиться!»
И сжался рот
в рябиновый плод
на дерзостном лице, —
она не скажет про себя,
как без билета, затаясь,
она запряталась под лавку
и скрылась с контролерских глаз…
А сержант и без слов
понял ее беду,
и, бережно касаяся листов,
девчонки он закрыл альбом, —
и стало добрым строгое лицо.
— Есть хочешь, девонька? —
сказал сержант
и встал.
За дверью кто-то ложками бренчал…
был воздух хлебом напоен.
Северный вокзал
1950
ЧЕСНОК
Очень вкусен
горный чеснок
в мае.
И я пошла за ним
в горы.
На склонах лежали
знаменами маки.
Навстречу бежали
широколунные киргизята
с охапками красных тюльпанов.
Шли чинно,
рукой подперев на плечах
горизонты ,
за водой к роднику
молодые киргизки.
Из-под шелковых шалей
на длинные косы
сыпали блики
пунцовые маки.
А на самой высокой вершине,
над смертью и жизнью,
стоял длинноухий,
стоял черноокий
осел,
упираясь
копытцами в камни.
И мне стало забавно.
Обычно душа моя
в тяжелое время
старалась забраться
поглубже в путь сердца
и тихо сидеть там.
Но животное было
так тонко
очерчено умной природой,
так мудро
водило ушами
па фоне огромного
синего неба,
а чеснок
так едуч
и так сладок,
что миг этот чудный
осветил мои мысли
и мозг мой,
и все стало просто…
1944
ОСЕНЬ У СНЕГОВЫХ ВЕРШИН
Каждый день,
возвращаясь с обедом,
я мимо горы прохожу.
Удивляет меня она.
На вершине ее кишлак —
и ни заборов,
ни стен,
ни оград
вокруг его жилищ не стоит —
ни единого дерева нет,
ни куста,
и со всех горизонтов
дуют ветры, —
дрогнут на небе
серые тучи
и, лапы раскинув,
и пасти разинув,
и выгнув пластами
звериную спину,
рушатся с неба
на склоны горы,
кибитки киргизов
сглотнув на пути.
И когда на вершине хмарь —
в котловине у нас
дождь,
или гроза,
или слякотно сеет крупа…
И думаю я:
как же выдержала высь?
«К моим дверям…»
К моим дверям
спускался склон горы,
весь бурый
и колючий,
И тонкая ослиная дорога
из белой пыли
устремилась ввысь, —
то пряталась в тени,
то поднималась вновь,
лиловая от сени облаков…
Два башмака
стоят у нашего порога —
прекраснейшие из башмаков людских,—
пожалуй, больше б им пристало
названье: корабли,
так велики обширные носки,
и задники прочны,
и расстоянье меж бортами
просторно и удобно для ноги,
и шерсть козлиная легла на стельки.
И я сама в нехоженых краях
шла, не боясь,
за кожаными башмаками:
великолепно в них шагал тогда
мой милый друг,
О, мои возлюбленный
из молодости нашей!
И множество земель
мы вместе исходили,
и разные мы слышали языки,
и горе видели,
и победили горе,
и утренние радостные страны
ложились в красках на мои листы.