Выбрать главу

ЛЕШИЙ

Еще петух не прокричал три раза, не отделились твердь от вод и тьма от дня, и из сумерек сотворился лес; а он явился сам по себе и поселился в дреме. А зеленые чары стоят на круглых, рыжих стволах; и хвойное утро шипит в ветвях, — налив до вершим сосняк желтой пчелиной брагой. Лицо его напоминало треугольник, — заостренным углом опущенный к полям. По голубым зрачкам рассыпан блеск слюды. Острохребтовый нос, и рот как виноградный стебель, и усеченное чело венчано огненною рыжью, густые кольца кованых волос. Леший долго стоял на правой ноге, опираясь копытом в рельс, и, уставив рога в горизонт, подцепил на рога, как медный горшок, солнце с варевом зорь. И умолкла трава, и поникли цветы, не тревожа мысли его. Склоняясь, ощупывает путь: «Зачем ты здесь, в моем трепещущем владенье тревожишь разум мой недвижностью холодной? О, я предвижу умирание, тоскующих семян неувядание, посеянных для жизни мной. Когда хозяин твой, тобой презренный раб, мир опояшет наш? Кто он?! Хотел бы видеть лик его и выпуклости лба, чтоб мысль его узреть. И очертанья губ, чтоб чувственность познанья ощутить. Мне нужно бег его остановить, чтоб заглянуть в глаза. О, мой зеленый шелестящий дом. Зачем молчишь, сердечный трепет крон упрятав в древесину? А может, сам я сердцем скуден стал и уронил сияние листа. Лежат стальные жерди здесь, как мост, поставленный от разума к цветам. Пройдет ли кто?» Но ухала земля под роговым копытом. Путь загудел, и задрожала сталь. Утес его еще скрывал, и только звук тяжелый, как обух, ударом воздух колебал. Метая искры и огонь, летит по рельсам на колесах обтянутый железною пластиной гигантский череп лошадиный. И нет у черепа лица, и нет у черепа чела. И негде думам уместиться. Лишь очи, очи черепные, огромным светом зажжены. И в сочленениях хвоста мелькают облики людские, да сбоку в голове стоит сам человек и движет круги роковые… Но где же он — начальник трав, хозяин леса и болота? Промчался поезд на колесах, и серый камень встал у шпал. И слезы синие из камня текли, как струи родника, и падали на землю, образуя из незабудок вечные венцы…

НЕ НАДО ПЛАКАТЬ, МОЙ СТИХ!

Не надо плакать, мой стих! Ты наденешь на плечи рюкзак, русскую палку в руку возьмешь,— и к дальним верстам дорог себя для людей понесешь. Безгнездные, мы растеряли стаи: сыны в боях, отцы в боях, братья в боях. А мы, с грудными на руках, вдоль СССР ошеломленно бежали и оставляли счастье у дорог: и без цветов, и без крестов, и нету слез. Осиновый кол в груди моей.
Мускулы крыльев ослабли, пересекая вершину скорби, мысли мои иссякли, глаза слепы от боли, бездеятельно виснут руки по бокам, а сердце, — сердце что ж? Все в синяках оно, в ушибах горя. Товарищи мои, мои стихи, дитя мое, мое дитя и молодость моя — битюжным стоптанным копытом. И будет страшный суд на поле брани. Еще звенящий благовест мечей не смолк, еще зеркалится не высохшая кровь, а судьям ставят красный трон в судилище народов. О жизнь! Как уберечь твое лицо, что открывает мир? Твой гордый лик, железный взгляд и беспощадный шаг? В опорках стоптанных, с мозольными руками, с высоким лбом и дерзкими глазами идешь по полю брани — без троп и без дорог — к высокой цели, 1942

МОЕ ПАЛЬТО

Мое пальто! Все собираюсь я твой внешний вид прославить перед миром в наш многотрудный, многодумный век. Но не к лицу теперь стихами облачаться,— все о куске, о хлебе думают народы. Душа и бог преобразованы в желудок,— что в нас лежит и требует почтенья. Мое пальто! Твои седые петли и воротник, в морщинах от тревог, и плечи, сникшие от тяжкого раздумья, все горести мои с тобой, мое пальто. Мы оба так нелепы и смешны среди желудочных молитв и баснопений, и больно мне слепое отношенье к твоим полам, к твоим локтям, мое пальто.