Гитлеровцев там заметили. Девушка, мужчина и пожилая женщина быстро пошли к крыльцу. Оглядывались на взлобок.
Не отрывая от глаз бинокля, барон тянул время. Решался. Опять прощупал избы, опушку леса. Спросил у офицера:
— В этих местах партизаны бывают?
— Какие тут партизаны! — воскликнул офицер, тоже начав беспокойно вглядываться в дома. — По донесениям, они прячутся где-то севернее.
Фасбиндер, жестко посмотрев на солдат, проговорил:
— В дальнем домике важная преступница. Большевичка Морозова. Надо взять живьем. Это… приказ. — И стал объяснять офицеру: — Они там не знают, идут ли вслед за нами войска. Поэтому пусть солдаты спокойно едут вперед, а возле дальнего домика резко свернут к его глухой стене и закроют из него выходы.
Офицер отдал солдатам приказ. Те, пересиливая страх, неторопливо потрусили дальше.
Фасбиндер то и дело оглядывался назад и помахивал воображаемой войсковой колонне рукою. На опушке перед дальней избой заметил белую собаку. Приставив к глазам бинокль, увидел, как в соснах, бросив большой узел с чем-то, остановилась женщина. Она тревожно следила за всадниками.
Когда солдаты у Матрениной избы резко свернули к поскотнице, из окна раздался выстрел. Один из солдат сполз с шарахнувшегося к дороге коня. Женщина на опушке леса побежала в сосны. Фасбиндер нервно передернулся. Думал, что делать дальше. Ломал голову над тем, есть ли еще кто из партизан в деревушке или поблизости, в лесу. В тревоге посмотрел на сосны. «Куда побежала эта баба? Не за партизанами ли?» — резанула Фасбиндера догадка, и он на всякий случай прикинул, сможет ли конь, если понадобится, унести его…
Раненый Момойкин умирал мучительно, трудно. За трое суток жар иссушил его. Лицо Георгия Николаевича посинело, и на нем, как два розовых яблока, горели ввалившиеся щеки.
Чеботарев подолгу просиживал возле него в землянке для больных и раненых. В легких Георгия Николаевича хрипело, его душил кашель, разламывало голову… Он то впадал в беспамятство, то, приходя в себя, немигающими глазами смотрел в не потемневшие еще жерди потолочного перекрытия.
На четвертые сутки, рано утром, Георгий Николаевич, сухой уже и желтый, как воск, приподнялся на локте и попросил Петра вынести его наружу.
— Умираю я, Петя, — еле слышно проговорил он. — Дай впоследок на белый свет посмотреть.
Чеботарев одел Момойкина и, попросив медсестру помочь, вынес с ней Георгия Николаевича из землянки. Посадил на бревно возле входа.
Георгия Николаевича от слабости мутило, но все-таки подобие улыбки скользнуло по его лицу, когда он смотрел на чистое, безоблачное небо, вслушивался в легкий шум елей… Увидав в дальнем углу поляны пирамидку с пятиконечной звездой, поставленную у продолговатого и широкого холмика, обложенного свежим дерном, Момойкин спросил, что это, и тут же, видно, сам догадался.
— Крест мне не ставь, — услышал Петр. — Бога… нет. Был бы, так уберег и Сашеньку, и жену… Ничем мы перед ним не виноваты, ничем! — А через некоторое время добавил: — И на Захара Лукьяновича не дал бы руку наложить.
Было холодно. И Чеботарев, боясь простудить Момойкина, сказал с теплыми, просящими нотками в голосе:
— Ну, хватит? Холодно.
— Да, хватит… — поддержала его сестра.
Они подняли Георгия Николаевича с бревна и понесли в землянку. Когда укладывали его на нары, он проговорил:
— Смерти я не боюсь. Очистился я и перед людьми, и перед совестью, — и поднял на Петра ввалившиеся, горевшие жаром глаза. — Знать бы вот только, победим ли?..
— Победим! — прошептал Петр и увидел, что глаза Георгия Николаевича слезятся, а посиневшие тонкие, как ниточки, губы вздрагивают.
Чеботареву по-сыновьи жалко стало Момойкина. Глаза его тоже повлажнели. Чтобы не выказать своей слабости, он отвернулся и, стараясь придать голосу строгость, проговорил:
— Поспи… Легче будет… Ничего… поправишься. Рана не такая уж тяжелая, — чтобы подбодрить его, улыбнулся. — Еще поправишься и не одному фашисту голову своротишь.
Когда Георгий Николаевич прикрыл глаза, Петр пошел из землянки. Думал: «Молоком бы тебя парным попоить». Но молока, понимал он, не достать. О каком молоке речь, когда почти все запасы продовольствия остались в прежнем лагере и нечем кормить людей. Даже больным и раненым не могли дать вволю хлеба без суррогата. Голод надвигался на отряды, и негде было взять продуктов: гитлеровцы подчистую ограбили крестьян и по деревням самим нечем стало кормить даже детей.