Взволновал рассказ Семена и Батю. Раскрыв карту, он стал разбираться в обстановке. Когда пришло решение вести отряд на Волховстрой, подозвал Чеботарева. Объяснил ему смысл своей задумки.
— Пусть это еще удлинит поход, — тихо говорил он Петру, — зато надежнее. Да и кому мы там, в осажденном Ленинграде, нужны сейчас — лишние рты, и только… Прямо на восток отсюда идти тоже опасно — лесов мало. — Батя посмотрел вокруг. — Спустимся километров на двадцать южнее и повернем на восток, а там… леса, болота. Оттуда верст через сто по прямой — и фронт, а там… и дома.
Уже вечерело.
Чеботарев ушел в Батину «нору» спать. Вскоре туда пришла и Настя — она всю дорогу от лужан спала возле Петра и Бати, потому что спать одной было холодно.
Батя тоже подошел к «норе». Но спать он ложиться не стал. Разведя перед входом в «нору» небольшой костерчик, он сел на еловые лапы.
Падал легкий пушистый снег. В костре потрескивало, как далекие одиночные выстрелы. Снежинки, подхваченные пламенем, поднимались над огнем и, плавясь, оседали на руки мелкой, напоминающей лето, изморосью. «Утром объявлю о назначении Петра комиссаром, а Семена — начальником группы охранения и обеспечения отряда», — уставившись в костер, думал Батя.
Батя знал о Чеботареве уже много. Знал он и об оставленной им, Петром, где-то под Лугой Вале Морозовой, которую он, Петр, в разговоре часто называл женою. Понимал: воли у Чеботарева не меньше, чем у него, и он созрел, чтобы держать в руках людей при любых трудностях.
Не переставая поглядывать на костер, Батя сравнивал Чеботарева с собою. Перед глазами пробежала вся жизнь. Сам с Кубани, из иногородних, в империалистическую войну он не миновал и плена. Больше года батрачил на ферме у немки. Там и языку научился… В семнадцатом году с товарищем бежал из плена… Потом Кубань, переход с Таманской армией и, еще страшнее, — отступление от Ставрополя через калмыцкие степи на Астрахань… В калмыцких степях начался голод и повальный мор. А шли большинство с семьями. Люди гибли, а живые ничем не могли им помочь. Глядели, как умирают родственники — жены, дети… Если хватало духу, прощались с ними и шли дальше, еле волоча ноги по сыпучим вперемешку со снегом пескам, а если не хватало — оставались тут и умирали вместе. И Батя простился так с первой женой — оставил ее еще не мертвую, а умирающую, потому что выхода не было: нести не хватало сил, а последние кони падали, и падаль эту съедали… к тому же то и дело постреливали из-за холмов белоказаки…
В конце концов память привела Батю в Лугу. Как тогда, перед захваченным на просеке обозом гитлеровцев, ему представилось, что он входит в свой городской домишко… Холодно было в квартире (Батю пробрала перед костром даже дрожь). Холодно. Труп истерзанной и замученной прямо в квартире жены (допытывались, чтобы показала, где лужские партизаны и муж) гитлеровцы, рассказывал потом связной, куда-то увезли. «Бросили, поди, где-нибудь и зарыли», — вытирая заслезившиеся не от дыма глаза, подумал Батя. Представилось, как он ходит по пустой, холодной квартире. Мысленно пройдя в спальню, посмотрел на портрет сына в самодельной рамочке. Фотография давняя. Снимался, когда уходил на срочную службу в Красную Армию. И подумалось Бате, что Иван его, если он жив, совсем не походит теперь на того Ванюшку, каким провожали его на службу. «Где ты сейчас? — тоскливо воскликнул про себя Батя, знавший о сыне только одно: перед войной служил он под Перемышлем, на Украине. — Тяжело, поди, тебе на родной земле сейчас, как нам вот… и стыдно, как отцу твоему, в глаза людям смотреть. Конечно, стыдно! Но ты крепись, — внушал он, представив его перед собой стоящим. — Крепись. Этот укор — он… справедливый укор. Чувство этого укора — хорошее чувство. Это говорит в тебе, значит, сама совесть. Поэтому и терпи. Терпи и силы набирайся — нельзя нам опускать руки. Нельзя. Надо наверстать свое… Когда я, ты, еще кто готовы холопами стать, — через то и самому народу недалеко до холопства будет… А мы не родились быть холопами, и народ наш не будет им. Через кровь пройдем, в могилу ступим, а не дадим надругаться над собою…»
Подбросив в костер веток, Батя раскрыл свою полевую сумку. Разбирал ее содержимое. Подумав, что впереди может случиться всякое, стал сортировать бумаги. Лишнее бросал в костер. Наткнулся на записную книжку Фасбиндера. Долго рассматривал корочки с золотым тиснением. Раскрыл ее. Поднеся ближе к огню, начал читать.
С трудом разбирал почерк. Отрывался от текста, когда встречалось незнакомое слово. Думал о прочитанном. Снова возвращался к началу. Опять углублялся в