Хотела было добавить, что ничего страшного нет в том, что я ночевала у матери; но решила, что не нужно много говорить. Была у матери — и все. Я отвернулась к занавешенному темной шторой окну. Джемиль еще поворчал, затем вышел из моей комнаты, хлопнув дверью. Я снова заперлась.
Переоделась одна, без помощи Элени. Нельзя сказать, чтобы гнев Джемиля огорчил меня. Это ведь было обычным моим ежедневием. Я вынула из сумочки маленький плотный бумажный прямоугольник. Прочла то, что было на нем написано. Имя, адрес. Подошла к столику, откинула крышку шкатулки. Там лежала точно такая же визитная карточка.
Я положила их рядом. На моей, кроме имени и адреса, было написано от руки: «Три часа, четверг».
Я присела на постель, опустила руки на колени и задумалась.
Когда постучала Элени, я сказала ей, не открывая дверь, что сегодня обедать не хочу.
42
На обеих карточках стояло: «Мишель Пилибосян — специалист по женским болезням», далее — адрес — Доганджилар... улица... номер дома. И на «моей» карточке — «Три часа, четверг»...
Это «специалист по женским болезням» показалось мне необычайно пошлым. И главное — это совершенно не вязалось с тем мучительно-прелестным для меня юношеским обликом.
Но в конце концов не в этом суть. Мне уже приходилось читать в книгах о том, как меняет человека, особенно женщину, любовь. Но ощущения, которые испытывала я, думаю, не описаны ни в одном романе. И вовсе не потому, что эти ощущения, переживания так уж необычны. Напротив, я уверена, тысячи людей испытывали что-нибудь подобное. Но одни из них слишком грубы и невежественны, другие — слишком интеллигентны, поэтому одни молчат, другие — хотя и признаются, но обставляют свои признания всевозможными оговорками и оправданиями
Но, в сущности, о чем речь? Что за страшное признание я хочу сделать? Почему я все оттягиваю этот момент? Почему я собираюсь с силами для того, чтобы наконец все поведать этой странице моего дневника?
Я и сама не знала, что так отреагирую на это — «Пилибосян». В жизни каждого человека есть какие-то постыдные моменты. Тонко чувствующий или хотя бы считающий себя тонко чувствующим человек старается подавлять это в себе, не думать об этом, как не думаем мы, например, о том, что ежедневно мочимся, испражняемся.
Я настолько подавила это в себе, я даже не подозревала, что оно все равно существует, что оно отличается такой липкой цепкостью. Как я, девчонка, когда-то презирала родителей и мадемуазель Маргариту! Они были для меня людьми второго сорта, теми, из пресловутого «множества»; теми, что могут настороженно относиться к другим или даже возненавидеть других за то, что другие не французы или не турки.
А я сама? Я не имела никакого права... Я противна себе... Но все же... все же... Я хочу понять, что это... Надо попытаться прибегнуть к моему испытанному методу — разобрать по косточкам свои переживания.
Сейчас я буду честно во всем признаваться. В конце концов я признаюсь единственному, самому верному свидетелю — себе самой.
Мне стало неприятно, когда я узнала, что человек, которого я полюбила,— армянин. Мне неприятно, что он — «специалист по женским болезням». Но на этом я не стала бы задерживаться. Это просто визитная карточка врача. Что другое можно было на ней напечатать? Нет, все дело в том, что он — армянин.
Пилибосян... Армянская фамилия вызывает у меня ощущение какой-то гадливости, брезгливости. Я могла бы не сосредоточиваться на этом дурном ощущении, могла бы загнать это ощущение поглубже, на самое дно души, где в беспорядке свалено, как на помойке, все то, к чему я боюсь прикоснуться даже краешком сознания... Вот я, совсем маленькая девочка, лежу на постели. Я одна в комнате. Яркий солнечный день. Я натянула на себя одеяло, изо всех силенок сжимаю худенькие бедра, испытываю какое-то странное, стыдное и очень приятное чувство; и очень боюсь, что кто-нибудь — мама или служанка — войдет и увидит, сама не знаю откуда, но мне известно, что то, что я делаю, это плохо...
А если бы он оказался французом? Нет, тогда бы мне не было неприятно. И снова — почему? Может быть, потому что франция, Париж, Лувр, Эйфелева башня, Елисейские поля, Бальзак, Версаль — все это я знаю, во всем этом для меня много обаятельного... Поэтому да? И если о французах будут отзываться дурно, например, называть их легкомысленными, это на меня не подействует. Чеканные строки трагедий Расина и драматизм «Человеческой комедии» перевесят в моей душе любое, самое достоверное дурное мнение о французах. Более того, даже если я встречу какого-нибудь неприятного француза, это ничего не изменит. Потому что мне знакомы истинные вершины французской культуры и какой-то заурядной личности не под силу обрушить их в моей душе.