— Мой сын говорит, что этот Панайотис — умный и добрый юноша! Он не ошибся? — спросил отец.
— Нет, он не ошибся нисколько! — засмеялся монах. — Думаю, многие добрые люди захотят в будущем иметь такого друга, как Панайотис!
Я смутился и отвернул голову. И тут заметил, что Хасан осторожно и с каким-то странным смущением, обычно ему не свойственным, чуть подался вперед, сидя на скамье, и коснулся кончиком указательного пальца нежной щеки девушки, изображенной на иконе.
5. Любовь
Отец Анастасиос выполнил свое обещание и учил меня франкским наречиям по мирским книгам. Новый чудесный мир раскрылся передо мной. Я скоро заметил, что книги франков походят на стихи и повествования арабов и персов. В чудесных историях о принцессах и рыцарях я находил много общего с поэмами о Тахире и Зухре, о Лейле и Меджнуне, о прекрасном Юсуфе и гибнущей от страсти Зулейхе. Я сказал об этом своему учителю.
— У тебя острый ум,— похвалил он меня,— Да, франкские книжники многое взяли у арабов, персов, иудеев и древних эллинов. Но все же остались собою, не утратили своих собственных черт.
Мы с Панайотисом жили погруженные в мир чудесных приключений, порою непристойных, порою трагических. История Тнугдала, воочию видевшего подземное царство, милые повествования о девушке на муле, о нежной любви Окассена и Николетты, похождения хитрого лиса Ренара — все так нравилось нам. Отец Анастасиос рассказывал нам о столицах франкских государств, о больших городах — Париже, Флоренции, Риме, Толедо. Он много повидал на своем веку. Он рассказывал, как учился в университетах Парижа и Болоньи. Студенты живут бедно, но весело. Однажды воспоминания так разгорячили доброго старика, что он, оглянувшись на дверь своей кельи, заговорщицки подмигнув, сказал нам:
— Вот погодите, я сейчас кое-что вам покажу!
С этими словами он вынул из ниши в стене, где хранил свои книги, одну старинную с плотными пергаментными страницами.
— Вот! Это «Кармина Бурана».
В этой книге были собраны веселые песни, сочиненные франкскими студентами на латыни. Мы, Панайотис и я, листали страницы, краснели, прыскали, закусывали губу и, честно говоря, завидовали франкским студентам — они были такими свободными, к их услугам всегда находились искусные в своем ремесле блудницы (если быть совсем уж честным, это вызывало особенную нашу зависть), а мы... Ладно еще Панайотис, он сирота, и отец Анастасиос, его опекун, не станет его так уж стеснять. Но я! Куча родственников следит за каждым моим шагом и, когда придет время, они и женят меня и будут направлять в жизни, и будут пользоваться моими услугами улема, а я, должно быть, стану улемом — ученым толкователем Корана. Целые дни буду проводить в мечети, а дома — жена, дети, все те же родственники — что за скука будет! Нет, надо хорошенько изучить франкские наречия. Вдруг это позволит мне сделаться посольским переводчиком?
Отец Анастасиос взял из рук Панайотиса книгу, раскрыл, и запел приятным, немного дребезжащим голосом:
От звуков этого старческого голоса, от этих простых и правдивых слов мне сделалось грустно, защипало в глазах.
— Я хотел было тебе сказать, Чамил,— отец Анастасиос взял меня за руку своими сухими пальцами, — я хотел было сказать тебе, что не следует быть таким чувствительным! Но внезапно подумал, а чем это дурно — быть чувствительным, сохранять способность проливать слезы над нежными и грустными стихами... И вот я говорю тебе: оставайся таким, каков ты сейчас, мальчик мой!
В одну из книг отца Анастасиоса мы с Панайотисом просто были влюблены. Эту книгу написал флорентиец Джованни Боккаччо, называлась она «Декамерон» — «Десятидневник». Мы с моим другом просто поселились на ее страницах! Каждый из нас представлял себя любовником юной Катерины, которая засыпает на балконе, нагая, в его объятиях, лаская своими девичьими пальчиками его обнаженный член. А на другой день мы уже были настроены возвышенно и серьезно и восхищались кротостью и терпением красавицы Гризельды. Но скоро я заметил, в чем разница между мной и моим другом — я готов был с головой, что называется, погрузиться в книги и жить в их мире, не особенно нуждаясь в мире реальной жизни с ее печалями, глупостями и радостями. Панайотис же был привязан именно к этой реальной жизни, хотел жить, существовать в ней и во имя ее. Возможно, именно поэтому из него не вышло ни иконописца, ни музыканта; он никогда не умел всем своим существом погрузиться в мир вымысла. Но, может быть, он в чем-то был прав?