Выбрать главу

Панайотис молчал, сплетая пальцы рук. Наконец заговорил.

— Я — мужчина, как и ты,— глухо произнес он, — Я не могу менять веру,— он замолчал, должно быть, ожидая, что я все же начну убеждать его, уговаривать, но и я не произносил ни слова. Тогда он заговорил снова.

— Мой отец служил османам, не меняя веры!

— Но ведь он не просил руки дочери султана,— я улыбнулся. — Я вижу, Панайотис, тебе тяжело. Я и сам не знаю, как повел бы себя, очутившись на твоем месте. Ты сам должен все взвесить, что тебе нужнее и дороже — твоя вера или твоя любовь.

— Отец Анастасиос сменил римскую веру на греческую, но все же он остался христианином,— задумчиво, как бы рассуждая с самим собой, произнес мой друг. — Чамил! — он заговорил моляще и порывисто, — Сельви любит меня! Что станется с нею, если ты не позволишь нам соединить наши судьбы? Выдержит ли ее рассудок?

— Ты призываешь меня уступить тебе ради Сельви, а сам ты ничем не хочешь поступиться ради нее! Еще раз прошу, не сердись, не надо этой торговли. Подумай и решай. Чем скорее ты решишь, тем лучше! Я не хочу, чтобы ты тянул время, обманывал меня и Сельви.

— Позволь мне сегодня ночью увидеть ее!

— Я не должен этого делать, но я уступаю. Сегодня ты увидишь ее. После этого — выбирай сам!

Ночью мы, как обычно, пришли в сад. Мы уговорились ничего не говорить Сельви — это было справедливо — ведь выбор предстоял не ей, а Панайотису.

Влюбленные снова, как прежде, сидели на скамье, молча глядели друг на друга, говорили обычные слова. Затем, как обычно, расстались.

Сельви думала, что мы придем и в следующую ночь.

Когда мы с Панайотисом шли по переулку, я собирался напомнить ему о необходимости выбора. Я подумал о том, что он может нарочно тянуть время, встречаться с Сельви, она будет жить надеждами. Но тотчас я огорчился: неужели я отдаляюсь от своего друга, становлюсь подозрительным и злым? Нет, следует говорить с ним по-доброму.

И я решил не напоминать, а просто сказал:

— Если ты сделаешь свой выбор, дай мне знать.

— Да,— ответил он грустно.

На следующее утро он пришел к нам в дом. Меня разбудил слуга и сказал о приходе Панайотиса. Я удавился.

— Как ты добрался за ночь из монастыря так скоро?

— Я ночевал в пригороде у одного знакомого торговца.

— Присаживайся.

Я приказал принести еду. Но Панайотис не стал есть. Он выглядел встревоженным.

— Ночью у Сельви был приступ, — начал он, — Она снова видела этот самый призрак музыканта, кричала... — голос его задрожал.

Мне показалось, что он как бы обвиняет меня, я почувствовал раздражение.

— Откуда тебе известно? — спросил я.

— Я знаком с мальчиком, который всегда ходит с их поваром на рынок за провизией. Он мне сказал,— Панайотис опустил голову.

— Ты свел знакомство со слугой из этого дома и ничего не говорил мне!

— Я не считал, что это так уж важно,— он смутился.

— И потому скрывал от меня! Панайотис! Я не хочу, чтобы мы становились врагами, пойми. Глядя на тебя, я все больше убеждаюсь в том, что любовь — несправедливое, дурное чувство, толкающее людей на дурные поступки, на ложь и преступления. Мир не должен строиться на началах любви, ибо она в основе своей несправедлива! Я подумал об этом еще тогда, в первый раз, в саду, когда ты сказал Сельви, что сделал из ее портрета икону, идола, которому люда будут молиться. Ты считаешь это естественным и даже красивым, чтобы люда молились изображению женщины, почитали ее не за какие-то благородные свойства ума и души, но просто потому, что твое капризное воображение сделало ее объектом твоей страсти.

— Но разве не почитаете вы семью Мохаммеда?

— Семью Мохаммеда почитают за то, что этих людей избрал Бог, возложив на их плечи тяжкий груз богоизбранности. Человеческая любовь здесь ни при чем!

— А в Послании апостола Павла к коринфянам говорится о том, что нет ни веры, ни добрых дел, если нет любви!

— Я не хочу обсуждать послания неверных! Если в них пророки гяуров призывают людей любить друг друга человеческой любовью, преисполненной дурных страстей и несправедливости, тем хуже для них!

— Что с нами сталось, Чамил? Мы уже почти враги. Как мне горько! Как тяжело!