Отец Анастасиос и Панайотис клялись, что Сельви чиста, что Панайотис не касался ее. Моя мать рассказывала, что и сама Сельви подтвердила это. Она отчаянно плакала и все повторяла:
— Зачем, зачем он не захотел стать моим мужем? Зачем он ждал этого крещения, этого венчания? Разве нужно было все это? Если бы он сразу, сразу стал моим мужем, нас уже никто не мог бы разлучить! Никто!
Госпожа Зейнаб вдвоем с опытной повитухой тщательно осмотрела дочь и убедилась в том, что Сельви действительно не лишилась девственности. Конечно, это обстоятельство немного смягчало вину Панайотиса. Я тоже почувствовал некоторое облегчение, узнав об этом, ведь все же Панайотис был моим другом, я любил его.
Сельви я не видел, теперь ее стерегли и берегли денно и нощно, не спуская с нее глаз. Панайотиса в ожидании суда заключили в городскую тюрьму. Не удалось мне повидаться с отцом Анастасиосом. Его судили церковным судом и приговорили к ссылке в отдаленный горный монастырь. Помимо всего прочего, ему вменили в вину и то, что в келье он хранил мирские порочные книги. Говорили, что старик отправился в ссылку спокойно и с достоинством. Через одного из монахов он передал мне устно (передать письмо монах отказался) много добрых пожеланий, а также одежду Панайотиса, его флейту и тамбур, подаренный мною Панайотису.
Перед судом я добился свидания с Панайотисом. Его привели ко мне в полутемную большую комнату. Руки его попрежнему были связаны сзади, одежда порвалась и была запачкана, глаза ввалились, лицо похудевшее, бледное с каким- то болезненно сосредоточенным, остановившимся взглядом. Когда Панайотис увидел меня, его выпуклые губы, сильно потрескавшиеся, слабо дрогнули в детской его обычной улыбке. Лицо сильно обросло и это сильнее оттеняло бледность. Я попросил стражника, который сопровождал моего друга, отойти в сторону и позволить мне поговорить с Панайотисом. В комнате не было ни одной скамьи. Мы молча остановились друг против друга.
— Как ты? — спросил я.
Должно быть, не самый умный вопрос. Но надо было с чего-то начать.
— Спасибо,— голос его был какой-то ослабевший, бесцветный.
Он помолчал и добавил:
— Руки только больно. Видишь, связаны сзади и не развязывают мне их.
— Таков порядок, — сказал я, — Но скоро суд, и тогда твоя судьба решится. Потерпи.
Он молчал и умоляюще смотрел на меня. Я догадался, что он хочет спросить о Сельви.
— Она здорова,— мне не хотелось произносить ее имя. Мне казалось, что это словно бы сделает меня причастным к дурному поступку Панайотиса. А впрочем, я ведь и так был причастен ко всему этому, запятнан, испытывал неприятные чувства стыда и вины.
Панайотис ничего не произнес в ответ. Он горбился. Видно, ему было тяжело стоять. Он переступал с ноги на ногу, перенося тяжесть измученного тела то на одну ногу, то на другую. Вдруг он по-детски потянул носом и всхлипнул. У меня сердце задрожало от жалости. Всхлипывая и шмыгая носом, он заговорил почти бессвязно:
— Отец Анастасиос... он... она... Он сказал, что я, что мы... должны... должен отказаться, потому что это навлечет беду на многих людей... А я... она... Надо было увезти ее далеко! Она... Она просила меня: «Панко, увези меня далеко! Уедем далеко!» Панко!.. — слезы не дали ему договорить.
— Отец Анастасиос был прав, — сказал я тихо. — Жаль, что ты не послушался его. Теперь он сослан в отдаленный монастырь. Эх, Панайотис, если бы ты видел, как убивались несчастные родители этой девушки, ты бы понял, что есть многое на свете, что выше любви.
— Нет! — голос его зазвучал высоко и отчаянно. — Нет на свете ничего выше любви! Нет!
Я подошел ближе, погладил его по выступающему под рваной рубахой исхудалому плечу и молча ушел.
Городской суд приговорил Панайотиса к пожизненному тюремному заключению в тюрьме в Брусе. Его должны были увезти из нашего города. Увезти в город моего детства. Мне позволили снова увидеться с ним. На этот раз его руки и ноги были закованы в цепи, но это все же не так больно, как связанные руки.
— Ну, Панко,— я старался говорить ласково, чтобы приободрить его. — Все позади, твоя судьба решилась. Это все равно лучше, чем неопределенность.
Он кивнул.
— А знаешь, — продолжал я, — ты ведь едешь в мой родной город!