Я сразу понял, что она имеет в виду попытку удушения Юсуфа и смерть Фазыла.
— Разумеется, Сельви не могла ничего такого сделать, — без колебаний ответил я.
— А кто... — госпожа Зейнаб не договорила.
Я пожал плечами.
— Я все же думаю,— госпожа Зейнаб зашептала и немного подалась ко мне, — я думаю, что она... Она не помнила, что делает! И потом, она ведь защищалась, спасала себя!
— Ну-у! Не будем говорить об этом,— мягко попросил я. Мне совсем не хотелось говорить о том, как Сельви пыталась задушить одного человека и убила другого.
— А тот? — вдруг спросила госпожа Зейнаб.
И снова я легко понял, о ком она хочет спросить. О Панайотисе.
— Он в тюрьме, в Брусе, — ответил я. — Я посылаю ему одежду и съестные припасы.
Я сказал это вовсе не для того, чтобы похвастаться. Просто мне показалось, что ее интересует, жив ли Панайотис и как ему живется.
— Надо было... — она снова не договорила.
Но по звучанию ее голоса было ясно, что это за «надо было». Надо было выдать Сельви замуж за Панайотиса. Или — надо было позволить Панайотису увезти Сельви. Госпожа Зейнаб посмотрела на меня пристально. Когда-то, в ту давнюю ночь побега Сельви, когда я все рассказал, она считала меня виновником случившегося. Теперь она, кажется, вновь считала меня виновным, но уже по иной причине — я был виновен в том, что не помог убежать Сельви и Панайотису. Такое преображение чувств госпожи Зейнаб нисколько меня не удивляло, я уже кое-что знал о людях. Должно быть, основное — это не сердиться на людей и не воображать, будто они плохи, а ты хорош; если они плохи, значит, и ты плох; и хорош ты в той же самой мере, что и они.
Но все же мне показалось, что госпожа Зейнаб очень поумнела. В прежние времена она бы непременно надулась и принялась бы выражать мне свое презрение и досаду на меня. Видно было, что ей и теперь этого захотелось. Но она нашла в себе силы подумать и понять, что я не виноват. И чтобы показать мне, как она мне доверяет, она сказала:
— Вы, должно быть, хотите поговорить с Сельви? Идите к ней.
Я подошел к Сельви. Давно я не видел ее так близко и не говорил с ней. Она обернулась и стояла прямо против меня. Две длинные темно-каштановые косы она перекинула на грудь и, улыбаясь, теребила пушистые кончики. Как и мне, ей пошел двадцатый год. Она еще выросла. Красота ее теперь напоминала прекрасный зрелый плод, налитый свежестью, нежно алеющий румянцем среди скромной темной листвы. Она показалась мне очень спокойной, несколько замкнутой, но вовсе не безумной. В ее темных бровях, в глазах и губах проглядывала прежняя детская серьезность, эта детскость как- то трогательно соотносилась с ее высоким женским ростом и стройной пышностью ее молодого тела, облаченного в простое изящное платье зеленого цвета.
Мы поздоровались. Я ожидал смущения, робости, но она была спокойна. Спокойно, дружески расспрашивала меня о моей поездке, о моих планах. Меня удивило то, что она даже намеком не упомянула о Панайотисе. Она знала, что я еду в Брусу, и не говорила о нем. Впрочем, она ведь не знала, что он в тюрьме в Брусе. Кажется, ей не сказали. Мне вдруг пришло в голову, что ей сказали, будто Панайотис уже мертв, казнен, потому она и не спрашивает о нем. Я заколебался. Сказать ей, что он жив, но в тюрьме? Или не говорить ничего? Она сейчас так спокойна. Может быть, ее судьба еще устроится. А если я скажу ей, что Панайотис жив, начнется бесплодное ожидание и даже, быть может, вернутся какие-то приступы безумия. И я решил молчать.
Так мы беседовали, спокойно и дружески. И я спокойно любовался ее красотой. Я вдруг вспомнил детскую свою влюбленность, боль и радость. Все это исчезло. Теперь я любил Сельви лишь как сестру.
Она сбросила маленькие летние туфельки, открыв нежные ступни. Шальвары, как в детстве, были по краю обшиты узкой тесьмой — «назик»-«нежность» — она называется. Сельви вошла в воду. Я стоял у воды и смотрел на нее. Меня внезапно поразила мысль о том, что Хасан любит ее так терпеливо. Неужели такая любовь недостойна награды? Душа деда не будет сердиться за нарушение клятвы...
— Проходит жизнь,— спокойно сказала Сельви и улыбнулась. Она стояла на мелководье у самого берега, маленькие ступни скрывала вода.
— Сельви, не печалься! — искренне воскликнул я. — Все еще будет хорошо!
И она улыбнулась мне с такой детской открытостью, как будто была намного взрослее меня.
9. При дворе князя Лазара
В Брусе, несмотря на все перемены в моей жизни, захватившие мое воображение и душу, первые мои мысли были о Панайотисе. И я постоянно возвращался к этим мыслям. Я думал о том времени, когда мы вдвоем учились, строили планы, мечтали, беседовали, спорили, бродили по лесу и слушали отца Анастасиоса. Тогда нам казалось, что та жизнь, которой мы жили, еще не была нашей истинной жизнью, что истинная жизнь еще только ждет нас. И вот, можно сказать, что мои мечты о какой-то новой, деятельной, интересной жизни сбываются. А истинной жизнью моего друга оказалась тюрьма. А ведь он был наделен тонким умом и многими дарованиями. Эта несправедливость судьбы наводила на меня уныние. И тут же я говорил себе, что нечего винить то, что называют «судьбой». Лучше мне винить себя. Я виновен в том, что Панайотис оказался в тюрьме.