Я родился через пять лет после бедственного события Ферие, приведшего к власти в 1876 году Абдул Гамида II. Отец, сумевший обеспечить мне европейское воспитание, дал мне возможность продолжить образование в Европе. Я вернулся на родину в 1909 году, в час торжества младотурецкой демократии. Душа, окрыленная надеждами, сердце, переполненное чувствами, сотни планов и замыслов. Тридцатилетию, названному «правлением тирании», пришел конец. И... в итоге я оказался не ко двору. Теперь я на все смотрю несколько иначе. Как? Возможно, у меня еще будет случай рассказать вам.
Итак, я покинул родину и теперь возвращаюсь. Я возвращаюсь в страну, где у меня не осталось родных. Смогу ли я обрести друзей? Да, да, именно так обстоят дела. Я понимаю, что иной шокированный моими простыми искренними словами ревнитель патриотизма уже готов проклясть меня. Но мне уже все равно.
Последние двадцать лет я занимаюсь тем, что потихоньку старею. Окружающее меняется на глазах. Литературные и театральные направления, одежда, поведение женщин и молодежи начинают раздражать меня. Хорошо хоть у меня хватает ума понять — это старость.
Вот и сейчас я чувствую себя в Париже чужим. Город мрачен. Зима, война. Я лежу одетый на постели в дешевой гостинице на окраине города. Кажется, прежде здесь было что- то вроде общежития для рабочих из Алжира. Мне холодно, одиноко. Я знаю, что вокруг, в домах, живут люди, семьи, дети. Но я чужой. Мне не досталось места в этих обычных клубках человеческих привязанностей и неприязни. Я — не ко двору. Как всегда, в моей жизни.
Я не имею права надолго задерживаться в этом городе. Я должен ехать Меня так и подмывает совершить последний в моей жизни авантюрный нелепый поступок — изорвать в клочки документы и махнуть пешком куда-нибудь по Франции. Дойти до Марселя пешком. Или до Бреста. В сущности, разве я знаю Францию? Только Париж. И не тот холодный сегодняшний, нет, совсем другой Париж.
Конечно, я не решусь на такую авантюру. А ведь вот когда-то я сказал себе, что буду странствовать по Германии, подобно средневековому студенту, из одного университета в другой. И ведь это осуществилось. Впрочем, тогда мои документы были несколько иными, чем сейчас, и давали мне полное право переезжать из города в город и даже свободно бродить по стране. И я был молод и здоров. А сейчас...
Я был молод, и Париж был молод — город начала века. И век был молод — век двадцатый. И авто на мостовых Парижа были редкостью, а конные экипажи — обыденностью. А Лувр... А Версаль... А цветы на улицах... И женщины, и фиалки... Мой Париж — Париж Ренуара и Мане и стиля «либерти»... И ничего этого никогда больше не будет — ни того Парижа, ни тех женщин, ни моей юности — ничто не повторится. Какая вечно новая банальность — ничто не повторится.
Турецкий юноша. Дома, в истанбульском доме, его тетки скрывают лица под яшамаками — тонкими покрывалами. Он свободно говорит на трех европейских языках — на немецком, на французском, на английском. Соломенную шляпу — канотье — он чуть сдвигает на лоб — так делает отец с феской — движение почти инстинктивное. У молодого человека волосы каштановые, сам он белолицый, а брови — темные. И маленькие, аккуратно подстриженные усы. Этот молодой человек — я. Кто я? Тогда я принадлежал некоему всемирному парижскому братству интеллигентов. На застланной персидским ковром кушетке в ателье художника-француза я сидел рядом с экстравагантной русской поэтессой. Что-то говорил испанец-журналист, сотрудник парижской газеты. И немец, один из первых учеников Штайнера, развивал натурфилософские теории. Или теософические? Мне было все равно. Мне нравилось слушать, и смотреть, и дышать, и видеть милые молодые лица. И встречать доброжелательные дружеские взгляды молодых глаз.
Нас всех обманули. Молодых всегда обманывают. Кто? История? Природа? Оказалось, что юность преходяща, а новый век ничуть не лучше предыдущих — тоскливое одиночество, жесткость, непонимание.
2
Стук в дверь возвращает меня к моей сегодняшней действительности. Нет, это нельзя назвать стуком. Скорее деликатное постукивание. Но меня охватывает страх. Я мгновенно осознаю, что высылка из Германии и приезд на родину, где меня никто не ждет,— это еще не самый худший вариант. А если меня решили убить, убрать? Если это будет обставлено как этакое случайное убийство? Или что-то не так в документах, и меня посадят в тюрьму. Я моментально ощущаю свой возраст — отяжелевшее тело, ревматические колени, близорукие глаза, в дурную погоду все колет, ломит, ноет. Боже, как хороша свободная жизнь — читать Виктора Маргерита и прихлебывать кофе. Я люблю удовольствия подобного рода. Я трус. Я хочу жить. Я не герой, я бедный литератор; возможно, далекий потомок эллина Архилоха, поэта, бросившего щит на поле битвы и спасшегося бегством для того, чтобы продолжать писать стихи.