Ко времени нашего переезда в Истанбул, тетя Шехназ была бездетной вдовой. Мне она очень обрадовалась и тотчас принялась учить всему, чему в свое время обучили ее самое, дочь знатного эфенди. Она читала мне вслух сочинения Вехби, поэта XVIII века, стремившегося сделать турецкий литературный язык более близким к тому, на котором говорят.
Необычайный мир страстной любви раскрылся мне в газелях Бакы и Физули, произносившихся нараспев нежным, чуть надтреснутым голосом тети. Она внушала мне, что я должна гордиться тем, что прихожусь соотечественницей этим прекрасным поэтам; она всячески стремилась доказать, что все написанное ими имеет прямое отношение и ко мне. Я и вправду гордилась. Тетя Шехназ умерла, когда мне было девять лет. Помню, я так плакала, что родители опасались за мое здоровье.
Вскоре ко мне стала приходить учительница французского языка. Мадемуазель Маргарита была уже не молода, одевалась строго. Глупо, наверное, но я запомнила, как мне хотелось подержать ее зонтик и как эта мечта сбылась. Был ли у мамы зонтик, или зонтик мадемуазель Маргариты оказался первым зонтиком, который я увидела вблизи, и потому так заинтересовал меня, не помню. Но помню, как раскрыла его и держала над головой; мне вдруг показалось, что я — это уже и не я, а совсем другое существо, какая-то фантастическая взрослая женщина. Какими я тогда представляла себе взрослых женщин, тоже не помню.
Меня также поразило странное (то есть, по-моему странное) отношение моих родителей к мадемуазель Маргарите. Да, они обходились с ней вежливо и, по-видимому, хорошо платили ей. Но, когда они говорили о ней между собой, они ее презирали. И — самое для меня удивительное — вовсе не за какие-то свойственные ей недостатки или дурные свойства, но просто за то, что она не была турчанкой, не была мусульманкой, была чужая. Теперь такое отношение уже не удивляет меня. Я уже давно знаю, что христиане презирают евреев, евреи — христиан, и те и другие — армян, которые, хотя и христиане, но какие-то не такие. И все презирают и ненавидят друг друга. За что? За мнимость. Потому что на самом деле все люди очень похожи. Большинство — скучные и пошлые, и малая часть — интересные и талантливые. Но увы, сколько талантливых людей обращают свой талант на то, чтобы всячески пестовать и лелеять в душах бедного, обделенного талантом большинства эти самые презрение и ненависть.
Конечно, я была странным ребенком. Я испытывала потребность мыслить и чувствовать наперекор мыслям и чувствам своих родителей. Мне уже тогда казалось, что, если я разделю их мысли и чувства, это словно бы причислит меня к серому и скучному какому-то множеству; а мне уже тогда хотелось принадлежать к тем, которых мало, которые как-то выделяются из этого множества, проблескивают алыми огоньками в этом сером сумраке.
Узнав о том, что родители презирают мадемуазель Маргариту, я всячески старалась выразить ей свое доброжелательное отношение. Но она не проявляла желания подружиться со мной. Она, как и мои родители, явно принадлежала к пресловутому «множеству». Она, конечно, тоже презирала моих родителей, презирала за то, что они не были французами, не были католиками, были «чужими». Но меня она хвалила за прилежание и находила у меня способности к изучению французского языка. Эти похвалы, отмеренные строгим голосом, доставляли мне большое удовольствие.
Когда я впервые прочитала сказку о Красной Шапочке, мне открылись новые загадки. Это было совсем не похоже на те красивые стихи, что мы читали с тетей; но это было так просто, так понятно и близко мне. И говорилось в этой сказке о маленькой девочке, такой же, как я; впервые в жизни я могла отождествить себя с героиней литературного произведения. И это было произведение, написанное иноверцем, «чужим».
Неожиданно мне пришло на мысль сделать эту прелестную Красную Шапочку турчанкой и своей подругой. Я дала ей имя — Айше. Я прогуливалась в нашем дворе между деревьями и про себя беседовала с ней, придумывала, как мы вместе путешествуем (мадемуазель Маргарита тогда как раз начала преподавать мне географию). Я сама дивилась своим выдумкам. Много раз меня тянуло взять тетрадку и записать приключения моей Айше. Но каждый раз некий необъяснимый страх перед чистыми белыми листами останавливал меня. После я узнала из книг, что подобный страх свойствен и многим настоящим писателям.
Итак, еще не достигнув десяти лет, я уяснила себе, что произведения, написанные иноверцами и «чужими», могут быть тебе гораздо ближе, нежели то, что пишут твои соотечественники и единоплеменники.
С тех пор я прочла много произведений нашей, турецкой литературы. Я заучивала наизусть стихи Тевфика Фикрета, совсем неплохие романы Ахмеда Мидхата и Веджихи. Шинаси, Кемаль, Сами и те, что последовали за ними — Зия Гекалп, Али Джаниб Ентем — все это можно назвать нашей новой литературой. Но я откровенно признаюсь себе: пока это все не идет ни в какое сравнение с Достоевским, Золя, Флобером, Толстым. Впрочем, теперь ведь я знаю, что и русская литература еще в начале прошлого века была подражательной и слабой. А теперь Европа, кажется, просто молится на Толстого и Достоевского. Может быть, такое же чудо произойдет и с турецкой литературой? Но ведь русская литература — литература могучего и обширного государства. Может ли небольшое и слабое государство обладать большой литературой? Не знаю, смогу ли я хоть когда-нибудь ответить на этот вопрос. Наверное, для того, чтобы дать такой ответ, надо всерьез изучить литературу разных стран и народов.